Избранное, стр. 62

Гостиница моя была на главной площади, в это весеннее утро очень оживленной, но стоило свернуть за угол — и казалось, я иду по городу, покинутому жителями. Улицы, эти извилистые белые улочки, были пустынны, разве что изредка степенно пройдет женщина вся в черном, возвращаясь с богослужения. Эсиха — город церквей, куда ни пойдешь, то и дело перед глазами изъеденные временем стены или башня, на которой свили гнездо аисты. В одном месте я приостановился, глядя на проходящую мимо вереницу осликов. На них были выцветшие красные чепраки, и уж не знаю, что за груз несли они в свисающих по бокам корзинах. А когда-то Эсиха была городом не из последних, и на многих воротах перед белыми домами красовались внушительные гербы, ведь в этот отдаленный уголок стремились богачи Нового Света, и здесь на склоне лет селились авантюристы, которые нажили себе состояния в Северной и в Южной Америке. В одном из таких домов жил и дон Калисто, и, когда я позвонил у решетчатой калитки, мне приятна была мысль, что жилище его так ему подходит. В тяжелых воротах было какое-то обветшалое величие, и оно гармонировало с моим представлением о прославленном поэте. Я слышал, как отдавался в доме звонок, но никто не отворил мне, и я позвонил еще раз и еще. Наконец к калитке подошла усатая старуха.

— Что вам? — спросила она.

Ее черные глаза были еще красивы, но лицо угрюмое, и я подумал, что это она, должно быть, заботится о старом поэте. Я подал ей свою визитную карточку.

— Ваш хозяин меня ждет.

Она отворила железную калитку и впустила меня. Попросила подождать и ушла по лестнице в дом. После раскаленной солнцем улицы патио порадовал прохладой. Он был благородных пропорций, и можно было подумать, что построен он каким-нибудь последователем конкистадоров; но краска потускнела, плитка под ногами разбита, кое-где отвалились большие куски штукатурки. Всюду следы бедности, но отнюдь не убожество. Я знал, что дон Калисто беден. Бывали времена, когда деньги доставались ему легко, но он относился к ним пренебрежительно и тратил щедрой рукой. И явно живет теперь в нужде, но замечать ее ниже его достоинства. Посреди патио стоял стол, по сторонам его — качалки, на столе — газеты двухнедельной давности. Знать бы, каким грезам предается старик, сидя здесь теплыми летними вечерами и покуривая сигарету, подумал я. По стенам под аркадой развешаны были потемневшие, дурно написанные испанские полотна, кое-где стояли старинные пыльные bargueño [23] с блестящей, местами поврежденной инкрустацией.

По сторонам двери висела пара старинных пистолетов, и я с удовольствием вообразил, что они-то и послужили дону Калисто в знаменитейшей из его многочисленных дуэлей, когда ради танцовщицы Пепы Монтаньес (теперь, наверно, она беззубая старая карга) он убил герцога Доса Эрманоса.

Все вокруг пробуждало образы, которые я смутно угадывал, и так подходило знаменитому поэту-романтику, что дух этого дома всецело завладел моим воображением. Эта благородная нищета окружает его сейчас столь же славным ореолом, как былое великолепие его юности; в нем тоже сохранился давний дух конкистадоров, и ему очень к лицу кончить свою прославленную жизнь в этих великолепных полуразрушенных стенах. Конечно же, так и подобает жить и умереть поэту. Я пришел сюда довольно равнодушно, даже немного скучая в предвидении этой встречи, но постепенно мною овладело беспокойство. Я закурил сигарету. Пришел я точно к назначенному часу и теперь недоумевал, что же задерживает старика. Тишина странно тревожила. В этом тихом патио толпились тени прошлого, и давно минувший, невозвратный век вновь обрел для меня некую призрачную жизнь. В те дни людей отличали страсть и неукротимый дух, от каких в нашем мире не осталось и следа. Мы уже не способны поступать столь безрассудно и геройствовать столь театрально.

Я услышал какое-то движение, и сердце мое забилось быстрей. Теперь я волновался, и, когда увидел наконец, как он спускается по лестнице, у меня даже дух захватило. В руках он держал мою карточку. Он был высок, очень худ, кожа чуть с желтизной, точно старая слоновая кость; грива седых волос, а густые брови еще темны, и от этого мрачнее кажется огонь, сверкающий в великолепных глазах. Поразительно, что в такие годы его глаза еще сохранили свой блеск. Орлиный нос, плотно сжатые губы. На ходу он не сводил с меня глаз, в них не было приветливости, казалось, он холодно меня оценивает. Он был в черном, в руке — широкополая шляпа. Во всей осанке — уверенность и достоинство. Он был такой, каким я хотел бы его видеть, и, глядя на него, я понял, как он потрясал умы и покорял сердца. Да, весь его облик говорил: это поэт.

Он спустился в патио и медленно подошел ко мне. Взор у него был поистине орлиный. Для меня настала неповторимая минута: вот он передо мной, наследник великих испанских поэтов прошлого — за ним мне видятся великолепный Эррера, задушевный тоскующий Фрай Луис, мистик Хуан де ла Крус и сложный, темный Гонгора. Он — последний в этой длинной череде, и он достойно шел по их стопам. Странно, в душе моей зазвучала прелестная нежная песнь, самое знаменитое из лирических творений дона Калисто.

Я смешался. По счастью, у меня заранее заготовлены были первые слова приветствия.

— Маэстро, для меня, чужестранца, необычайная честь познакомиться со столь великим поэтом.

В проницательных глазах мелькнула насмешливая искорка, и суровые губы на миг дрогнули улыбкой.

— Я не поэт, сеньор, я торгую щетиной. Вы попали не по адресу. Дон Калисто живет в соседнем доме.

Я ошибся дверью.

СЛОВО ЧЕСТИ

© Перевод Ю. Жукова

Моя жена вечно всюду опаздывает, поэтому я вовсе не удивился, когда не нашел ее в отеле «Кларидж», где мы условились встретиться на ленч, хотя сам приехал на десять минут позже назначенного срока. Я заказал себе коктейль. Был разгар сезона, и в холле едва нашлось два-три свободных столика. Кто-то пил кофе после раннего ленча, кто-то, как я, потягивал сухой мартини; улыбающиеся дамы в летних туалетах были прелестны, мужчины любезны и оживлены; однако никто не показался мне достаточно интересным, чтобы занять мое внимание на четверть часа, которые я приготовился ждать. Все были красивы и стройны, все безупречно одеты, элегантно непринужденны, и почти все неотличимы друг от друга, так что я наблюдал за публикой скорее снисходительно, чем с любопытством. Но вот уже два часа, хочется есть. Жена уверяет, что ей противопоказано носить бирюзу и часики, бирюза на ней зеленеет, а часики останавливаются; и то и другое она объясняет злокозненностью судьбы. По поводу бирюзы я ничего не могу сказать; что касается часиков, думаю, они шли бы себе и шли, если б она их исправно заводила. Пока я таким образом размышлял, ко мне приблизился один из служащих отеля с тем таинственным многозначительным видом, какой напускают на себя все служащие отелей (как будто в словах, которые они пришли передать, кроется иной, недобрый смысл), и сообщил, что сейчас позвонила дама и просила сказать мне, что ее задержали и она не сможет приехать.

Что же теперь делать? Есть одному в переполненном ресторане не слишком большое удовольствие, а в клуб ехать поздно, пожалуй, лучше остаться здесь. Я медленно вошел в зал. В отличие от многих моих светских знакомых, я никогда не стремился к тому, чтобы метрдотели модных ресторанов знали меня по имени, но сегодня, клянусь, я был бы счастлив встретить чуть менее ледяной взгляд. Метрдотель с неприступной враждебной физиономией объявил, что все столики заняты. Я беспомощно оглядел огромный высоченный зал и вдруг, к своей радости, увидел знакомое лицо. Леди Элизабет Вермонт была моя старинная приятельница. Она улыбнулась мне, и, заметив, что она одна, я подошел к ней.

— Сжальтесь над умирающим от голода и позвольте сесть с вами, — взмолился я.

— Милости прошу. Только я уже доедаю.

Она сидела за маленьким столиком подле массивной колонны, и когда я опустился на стул, то почувствовал, что мы словно одни в этой толпе.