Рой, стр. 35

11

Как вятское село Столыпино обнищало да по-российски Стремянкой назвалось, вышло в народе большое брожение. Многие переселенцы землю побросали, скотину продали, избы оставили и назад поехали, на реку свою Пижму. Теперь, мол, все одно где жить, кругом земля красная, худородная. А там, в России-то, привычней голодать, там хоть могилки остались. Которые плотничать подались, в города сибирские пошли, которые на извоз. Оскудела народом Стремянка. В пустых избах-то поначалу нищие ночевали, а потом и нищих не стало: где посытней пошли. На свободные земли чужие мужики пришли, тоже переселенцы, из Воронежской губернии. Община их приняла, и говорить долго не говорили. Что не принять, коли земля плохо родит? Пускай на ней суетятся хоть свои, хоть чужие, проку-то нет. Года не минуло, а вятские уже и смирились. Привыкнуть-то к достатку не успели. Брюхо разве что привыкло, а душа нет. Жили вроде и богато, но сами все оглядывались, прислушивались, словно на ворованном жили. Так и чудилось: придет кто да и отымет достаток, скажет – чужое взяли, отдайте. Только Трифон Голощапов все никак не мог успокоиться. Столыпина костерил, Сибирь, а уж Алешке-то Забелину доставалось! Убью, сказывал, за такой обман, самолично порешу, чтоб не мутил народ. Хорошо, Алешки в Стремянке не было, он тогда в городе служил, в горном ведомстве. И то, зачем ему, образованному человеку, в деревне сидеть?

– Дак что мне, опять по миру семью-то пускать? – ярился Трифон. – Опять в кусошники? Лучше помру я, чем христа ради просить.

И верно, пошел домой, лег и умер. Как только Трифона не стало, из его семьи будто спицу из вязания вынули. Рассыпалась семья по петелькам, раскатилась по земле горохом. В его избе стало тихо, как при покойнике. Ни шума, ни драки тебе, и жизни никакой. Хозяином большак Илья остался, мужик пожилой и характером в тятю родимого – крикливый да бестолковый. Но один-то он много ли накричит-нашумит?

А Степан Заварзин совсем блаженным сделался. Ходил с клюкой по селу и кричал:

– Общественную избу-то сожгли! Односельчан в общество не приняли! Землю плугами поизнахратили! Вот вам и наказание, лешаки. Вот вами жизнь легкая! Хорошо ли живете-то?

На второй недородный год штор на окнах уж и не осталось, все на рубахи да портки пустили. Потому на Степана крадучись глядели, а случись на улице встретиться – стороной норовили пройти. Иначе он ловил кого, схватывал за лопотину 2 и говорил, ровно в голову клевал:

– Что, отпанствовал? Калачей-то пшеничных поел? А ныне отрубя горло дерут? Шагал больно широко, вот штаны то и порвал! Дак погоди, лешак, то ли еще будет!.

Новопоселенцы, те, которых в общину не приняли, выше по реке сели, земли подняли да так зажили – рукой не достанешь. Чужой достаток – он сразу в глаза бросается. Свое село Яранкой назвали, по имени российского уезда, и в Стремянку на бричках наезжали, на рысаках, парами запряженных. Все в церковь ездили, поскольку своей не достроили. Глядели на обнищавших стремянских, сапогами скрипели:

– Степан верно сказывал, наказание вам господнее!

– А вы, мужики, не больно-то нос дерите, – увещевали стремянские. – Дойдет и до вас черед. К одному богу ходим, по одной земле. Поди, всякое еще увидите…

Ведь дошло, что молодежь стенка на стенку пошла, невест замуж не отдавали друг дружке. Общим-то одно только кладбище осталось. Стремянские наустили своего батюшку, тот и запретил в Яранке погост открывать, пока церковь не поставят. Так и было: жили поврозь, а ложились рядышком на одно кладбище.

Беднели стремянские и продавали свое имущество яранским. Общественную молотилку продали, пароконные брички, а потом и плуги туда же посвезли. Яранские брали – на ярмарке-то инвентарь куда дороже. А тут вроде по-свойски, дешевле продают.

Стали вятские помаленьку и к кержакам присматриваться, и к старожилам сибирским. Ведь и впрямь живут – нужды не знают. Правда, кержаки совсем мало пахали, больше все пушниной, орехом да рыбой промышляли. Но старожилы-то хлебом, землей жили. Конечно, много работали, одну пашню три-четыре года сеяли, потом новую корчевали. Вятским уж не под силу было эдак-то, надорвались и интерес пропал. На выхолощенных землях рожь все-таки росла, да и лен тоже, хоть не тот долгунец, что поначалу был. С голоду не пухли, но и достатка не стало. Егорка Сенников еще в благодатные времена начал было мельницу строить, плотину на перекате возводить, все деньги, весь труд в нее вбил. Вот он-то победствовал: года два с долгами рассчитывался и даже худого хлеба не всегда едал.

А земля хорошая в Стремянке была, да только вся под черной тайгой лежала. Чернозем такой, что аж синим отливает. Но как ее корчевать-то, лес застарелый стоит, толстый, страшный. И подступиться боязно. Долго ходили возле чернозема, копали его, щупали, кряхтели. Наконец решились, сбились в артели по три-четыре двора, пошли тайгу рубить и пожоги делать. Но только потянулись дымы над черной тайгой – кержаки пришли.

– Что же вы делаете, люди? Зачем тайгу жжете?

У Федора Заварзина своя артель была, к нему кержаки пожаловали. Федор-то, черный весь, в грудь себе постучал:

– Земли хорошей надо! Земли! Как же без нее жить-то?

– Мы же с вас за перевоз словом взяли, – говорят кержаки. – Вы словом откупились. Не творите греха, уходите из тайги. Иначе ведь и вы пропадете, и мы пропадем.

На Федора словно затмение какое нашло. Схватил он стяжок и пошел на кержаков – глаза на черном лице огнем загорелись.

– Все у нас отняли! Все! Выходит, и слово отняли?!

Стебанул наугад в сердцах, а у Мефодьки Ощепкина рука и обвисла. Упал Федор на землю, бил ее кулаком, царапал скрюченными пальцами, зверем орал. А кержаки смолчали, Мефодьке березовую палку к руке привязали и повели домой. Только один старик сказал:

– Не старайтесь, люди. И от этой земли не будет вам добра.

Мужики всполошились: изувечил парня-то, каторга Федору будет, спасаться надо либо от кержаков откупаться. Но чем, если они деньгами не берут, а хлеба нет? Словом опять? Федор же встал, чернозем по лицу размазал и погрозил кержакам черным кулаком:

– Хрен вот им, лешакам! Наша земля, пахать будем!

Сынок его, Тимка, уговаривать попробовал, дескать, уйдем от греха и без чернозема проживем, но Федор все свое: пока, мол, на каторгу не угнали, я на хорошей земле посею. Артель его рассыпалась в тот же день, а Федор с сыновьями вывалил кедрачи, на которых кержаки шишку били, пожег их, пни повыдрал и вспахал полоску. Засеял, пришел домой и собрался на каторгу. Однако месяц прошел, другой – никто за ним не является. И только позже узнали, что кержаки-то властей не признают, потому на Федора доказывать не стали. А слух пролетел, мол, пойдет жать – там его и стрельнут, и в чернозем положат. Федор же на слухи плюнул, открыто пошел и сжал посеянное. Да урожай-то был хуже, чем кержацкая пуля из кустов: не уродилась пшеница, не вызрела. Накаркали кержаки…

И Яранка недолго попанствовала. Плуги из Стремянки привезли и землю в два года повыпахали. Только вот жатки, плуги да молотилку продать было некому. Привыкшие к бедности стремянские теперь смеялись в открытую, зубоскалили:

– Робяты! Мост наш не купите ли? Дешево отдадим – за шапку жита.

– Нам бы Олешку Забелина достать! – – грозились яранские. – Мы бы в глаза-ти его бесстыжие наплевали. Сманил, лешак, уговорил…

А потом понемногу и у них страсти улеглись. Скоро уж про вольготную жизнь одни воспоминания остались. Зато сладкие-то какие! Сколь у кого земли было, лошадей, какой урожай снимали, как на ярмарку ездили и что нищим подавали. И помнили, сколь у кого рубах было, сапогов да тележных колес. Вспоминали и врали безбожно. Послушать, так чего только не едали и не пивали в Стремянке. Не то что нынче: картошка наварена, на стол навалена…

Едва Алешку Забелина помянули в Стремянке и Яранке, как он тут же и объявился. Верная примета – долго жить будет. Однако тайком пришел, огородами, и к брату. Тот его предупредил, мол, дома сиди, не высовывайся на народ. А лучше катись-ка назад в горное ведомство, пока тебя Федор Заварзин не увидел. Мужик он крутой, горячий и долго с тобой балясы точит не станет. Кержака-то вон искалечил. К тому же остальные переселенцы вроде успокоились, а он, Федор, все не может себе места найти, все еще тоскует по достатку и ходит по селу, как растравленный бык. Алешка брата выслушал и той же ночью пошел к Заварзину. Что там было, какие разговоры и события – никому не известно, только наутро они уже ходили вместе, причем Забелин о чем-то говорил взахлеб, а Федор слушал, и глаза его разгорались. Вечером они оба появились у церкви, где собирались мужские посиделки с куревом и травлей баек про былую жизнь, помолчали, а потом слово за слово, и Алешка разговорился.

вернуться

2

Лопотина – верхняя мужская одежда (вят.)

×
×