Драчуны, стр. 74

В голосе и глазах ее была такая мольба и такая мука, что у меня все как бы оборвалось внутри, и, чтобы не заплакать, я поспешил успокоить ее:

– Ладно, мам, поеду.

– Ну и умница, ну и спаси тя Христос! Мамку только свою не забывай там! – сказала она как-то значительно и понесла, по обыкновению, платок к глазам своим.

Вот только теперь я понял, что не боязнь голода заставила ее настаивать так горячо на моей поездке с отцом, – мать высылала меня туда на разведку: ей давно нашептывали бабы, что Селяниха живет с ее мужем, что она там, в Малой Екатериновке: подвернулся наконец случай, когда можно было в этом удостовериться окончательно. Было в плане матери и другое: может, думала она, устыдится родного сына «этот хабалин» и турнет бесстыдницу куда подальше.

Мужу сказала:

– Гляди там за мальчишкой-то. Не оставляй его у чужих. Времена-то нынче вон какие!

Отлично понимая, кого она разумела под словом «чужие», отец побагровел, прикусил правый рыжий ус, подкрученный обычно по-унтер-офицерски вверх, пробормотал недовольно, убирая глаза в сторону от жены:

– Ты говоришь так, будто ему не четырнадцать, а пять лет.

– Пять не пять, а для матери он завсегда дите малое.

– Ну и ничего не сделается с твоим детем! – сказал отец, поскорее уходя во двор. Он был рад, что старших сыновей дома не было, что и ночью их не будет, поскольку Ленька и Санька ночуют в поле, в тракторной будке, вместе с трактористами и прицепщиками; их он побаивался.

Кажется, отец так и не заснул в ту ночь. Ворочался, кряхтел, кашлял, то и дело закуривал. Меня разбудил ни свет ни заря – со вторыми кочетами:

– Вставай, сынок. Пора.

Сонного, почесывающегося, вывел во двор. Пегая кобыла, обмахиваясь белым хвостом и встряхивая такого же цвета гривой, уже была запряжена.

«Вот бы надергать из нее волосинок на лески», – подумал я – и сонливость как рукой сняло. По волосинкам этим мысль самым коротким путем добралась до Ваньки Жукова, и под ложечкой, в груди сделалось щемяще тоскливо: «Неужели не увидимся боле!»

Вышедшая вслед за нами мать что-то подсовывала под сено на телеге, заправляла под него края полога, одновременно подбадривая меня сухими, измученно улыбающимися глазами. «Так надо, сыночка», – говорили мне эти скорбно улыбающиеся глаза.

Рядом беспокойно вертелся Жулик. Учуяв, что меня собираются увезти, он сейчас же решил, что не расстанется со мною, и теперь, чтобы расположить к себе старого хозяина, прыгал возле него, намереваясь лизнуть в лицо, молол хвостом и взлаивал просяще, стараясь изо всех сил обратить на себя внимание. Пес знал, что увяжется за нами обязательно, но будет лучше, ежели его покличут, возьмут с собой сами хозяева, а не станут отгонять от телеги притворно грозными окриками, настаивать на том, чтобы он вернулся, отвязался от них, а потому и ласкался сейчас так, и заглядывал умоляюще то в мои, то в отцовы глаза, силясь заодно и распознать наши намерения.

Жулик успел набить свое брюхо падалью, наведавшись до рассвета в Глинище: одни, кажется, собаки не страдали от голода и могли бы вполне удовлетвориться существующим положением вещей, если бы их самих не отлавливали чужие люди и не поедали, – не знаю, как там другие, но я замечал, что не только поголовье лошадей, но и собак на селе сильно уменьшилось. Догадываясь о причине такой убыли, я днем привязывал Жулика на цепь и спускал только на ночь, чтобы он смог где-нибудь подхарчиться.

Сытый, Жулик теперь был обеспокоен, озабочен лишь тем, как ему отправиться в путешествие вместе с нами. Что это за путешествие, его мало интересовало: любое из них для собаки – великий праздник.

– Папанька, давай возьмем его с собой, – попросил я, не выдержав собачьих просящих глаз, устремленных теперь уж на одного меня с верой и надеждой.

– Порвут его кобели в Малой Екатериновке, их там чертова пропасть, и каждый величиною с доброго волка. Да и по дороге на него будут набрасываться. Решай сам.

Я задумался. Беспокойство мое передалось, видно, собаке. Жулик задрожал и заскулил.

– А мы в телегу его к себе возьмем, когда будем проезжать через Панциревку, Шклово и Грязнуху, – сказал я, прямо-таки просияв от этой пришедшей вдруг в мою голову счастливой мысли.

– Что ж. Пожалуй.

По тону, с каким были сказаны эти слова, Жулик тотчас же понял, что дело его выиграно, и, не дожидаясь, когда мы выедем, первым выскочил за ворота, сделал несколько нетерпеливых пробежек метров на сто вперед и обратно, облаял для порядку все четыре стороны, а заодно и нас – за то, что мы зачем-то медлили с выездом, хотя вроде бы давно были готовы к нему. А медлили мы потому, что мать забыла достать из сундука мой пионерский костюм, в котором мне очень хотелось объявиться в неведомой Екатериновке и покрасоваться перед тамошними ребятишками. Быстро вернувшись, мать сунула его мне под мышку и сейчас же отвернулась, чтобы я не увидел ее заплаканного лица.

Как и ожидалось, первое собачье нападение на Жулика было совершено в Панциревке – из всех, казалось, подворотен одновременно повыскакивали всех мастей и калибров псы и с яростным, захлебывающимся лаем и свирепым рычаньем ринулись на нашу повозку, имея на прицеле, прежде всего, моего верного друга. Жулик, однако, был опытен и хитер и принял со своей стороны нужные меры: как только телега наша въехала в деревню, он нырнул под нее и бежал там, недосягаемый для уже визжащих от бессильной злобы врагов; нам даже не потребовалось брать его к себе. За Панциревкой основная свора отстала, за телегой бежала лишь одна маленькая рыжая собачонка, но, получив от осмелевшего Жулика хорошенькую трепку, и она с плачущим визгом ударилась в бега; для острастки Жулик немного пробежал за ней и затем вернулся, поглядел на нас, ожидая, видно, похвалы, победительно задрав хвост, свивши его большим кренделем. В Шклове и Грязнухе было то же, что и в Панциревке, но и там из всех испытаний Жулик вышел с честью и теперь гонялся то за вспугнутым стрепетом, то за перепелкой, то за дудаком. Степные эти птицы были очень осторожны и не подпускали пса на близкое расстояние. У людей, знать, не хватало сил далеко уходить в степь и охотиться на них. По этой же причине, наверное, и сохранилось тут так много сусликов: пестрые живые столбики возникали и мгновенно исчезали и справа, и слева от дороги, отовсюду слышался предупреждающий сусличий посвист, – прислушиваясь к нему, я подумал: «Вот бы куда выехать с бочкой-то! Мы б навыливали их полную телегу!» При этом вспомнилось, что мы, собранные Михаилом Федотовичем в большой отряд, очистили от сусликов все наши поля и выгоны и спасли мясом этих зверьков не один десяток ребят и девчат; последние, правда, поначалу отворачивали свои мордашки, плевались, ни за что не хотели есть сусликов, но голод, как известно, не тетка, он прикажет отведать чего-нибудь и менее съедобного, лягушатины, например, или собачатины. Ванька Жуков уверял (он-де прочитал об этом в какой-то книжке), что во Франции лягушка почитается за самое большое лакомство, а для корейца и китайца собачье мясо – деликатес. Слово «деликатес» Ванька, конечно, не мог произнести правильно, исковеркал его немилосердно, но заменить на русское, близкое по значению, не захотел; у не шибко грамотных людей есть такая непонятная страсть – обязательно ввернуть в свою речь чужое, незнакомое словцо.

«Где сейчас Ванька? – спросил я себя точь-в-точь так же, как тогда, после нашей ссоры. – Что он делает? Почему я не сбегал к нему и не попрощался?»

– Ты что это, сынок, приуныл? – спросил отец, заметив, что носишко мой повис, что я пригорюнился.

– Ничего, – ответил еле слышно.

– Скоро приедем. Вон за той горой и Екатериновка.

– А почему ее зовут Малой? – спросил я. – Она что, в самом деле маленькая?

– Нет, село большое. Даже, пожалуй, очень большое для наших краев.

– Почему же – Малая? – допытывался я.

– Бог ее душу знает. Есть еще в нашем районе просто Екатериновка. Может, она и старше, и больше этой.