Крепостные королевны, стр. 20

Нотную азбуку учила с превеликим усердием, запомнила крепко. Затвердила не только названия нот и на какой линейке как пишется, но могла безошибочно пропеть каждую и без клавесина.

И музыкальная память у Дуни была отличная — цепкая, прочная. Услышит мелодию и запомнит сразу и, как каралось ей, на всю жизнь.

Спустя месяц Дуниного учения у Антона Тарасовича произошел случай, после которого Дуня и вовсе окрылилась.

Дело было так.

Антон Тарасович уже много уроков подряд разучивал с Василисой песенку. Музыку сочинил он сам, синьор Антонио. Слова были Ломоносова. А пелась эта песенка под аккомпанемент виолончели, на которой играл Петруша Белов.

Но никак рта песенка не давалась Василисе. Иной раз так слова напутает, так сфальшивит — хоть уши затыкай!

Однажды Антон Тарасович вышел из себя. Вскипев и стуча кулаком по клавесину, принялся орать на Василису, а заодно и на Ульяшу, хотя та, затаившись от страха, сидела в стороне и петь еще не начинала.

— Барбаро — грубо! Дерево ты! (Это он Василисе кричал.) И ты тоже… (Это он — уже в Ульяшипу сторону.) Вы обе — две грубые дубины. Учи не учи, толку не будет! (А это он — и той и другой.)

Петруша, усмехаясь, беззвучно перебирал пальцами струны своей виолончели. Василиса стояла, опустив ресницы, и была вся в красных пятнах. Ульяша в испуге открыла рот. Вид — дурища, слов других не подберешь.

Вдруг Антон Тарасович посмотрел на Дуню, которая была тут же, и крикнул ей:

— Иди сюда…

Дуня поспешно подошла.

— Пой! — крикнул ей Антон Тарасович.

— Чего петь? — шепнула Дуня, вылупив глаза на Антона Тарасовича. Злющий был сейчас. Страсть!..

Эту песню! — Он ткнул пальцем в сторону Василисы.

— Батюшка, Антон Тарасович, да я не умею…

— Умеешь.

— Да я сроду не пела. Не могу…

— Можешь! — И Антон Тарасович махнул рукой Петруше, чтобы тот начинал.

И Дуня, покорившись, запела:

Молчите, струйки чисты,
И дайте мне вещать,
Вы, птички голосисты,
Престаньте воспевать…

Всю песню спела. Ни разу не ошиблась. Да не так, чтобы просто, а чувствительно, с выражением спела. А когда начала последний куплетец:

Ты здесь, моя отрада,
Любезный пастушок… —

покосилась на Петрушу Белова и румянцем залилась. Петруша-то на нее глядел во все глаза. А в глазах у него… Ах да что же это такое? Да неужто так хорошо она поет?

— Браво! Брависсимо! — закричал синьор Антонио, когда Дуня спела песенку до конца. И со стула вскочил. И в ладоши принялся хлопать.

А уж в ладоши-то зачем? Или так положено? Да разве тут чего-нибудь поймешь?..

— Вот как надобно!.. — Это он Василисе крикнул. Василиса стала бледна, чуть ли не с прозеленью.

— Понимаешь ты, глупая Василиса? Нежно и грациозно надобно. А ты поешь — фальшь, фальшь и… барбаро — грубо, то есть! Нет, нет, от тебя не будет толку…

Когда пришли обратно во флигелек и когда вошли в горницу, Василиса ненавидящими глазами посмотрела на Дуню. Не сказала, а процедила каждое слово:

— Если еще когда посмеешь перебежать мне дорогу…

А Дуня глаз не опустила и не отвела. Ответила, смело глядя на Василису:

— И посмею.

— Посмеешь?

— А то нет?

— Коли так — запомни: дорогой ценой заплатишь мне за это.

— Что ж, — усмехнувшись, ответила Дуня, — я за ценою не постою, коли товар мне по душе придется!

Ух и сказанула же! — с одобрением хихикнула Верка, и тут же получила здоровенную затрещину от Василисы: не лезь не в свои дела!

Если бы спросил кто Дуню теперь:

«Домой, в Белехово хочешь?»

Дуня не задумываясь бы ответила:

«Ой, хочу!»

«Насовсем хочешь в Белехово-то?»

А на это Дуня, помолчав да подумав, ответила бы:

«Насовсем не хочу. Мне бы только на матушку глянуть, братиков посмотреть да старую мою бабку Феклу… Соскучилась я по ним. Даже сердце болит — вот до чего стосковалась… А потом опять сюда! Опять в репетишную комнату, к Антону Тарасовичу… И чтобы Петруша Белов опять мне ту песенку на виолончели подыгрывал…»

Вот как дело-то обернулось!

Глава четвертая

Когда барин в гневе

Между тем приближался день, к которому в Пухове готовились чуть ли не целый год. Одиннадцатого августа, в день своих именин, Федор Федорович задумал дать в театре оперу «Дианино древо».

Гостей ждали много. Всех соседей из окрестных поместий. Даже сам граф Николай Петрович Шереметев милостиво согласился быть. «Как же, как же, мой друг, — ответил граф на приглашение Урасова. — Непременно буду. — И прибавил шутливо: — Ведь ваш театр как-никак приходится родней моему Марковскому».

Так оно и было. Когда Урасов затеял строить у себя театр, Шереметев разрешил ему побывать в Маркове. Вместе со своим управителем Григорием Потаповичем Басовым и нанятым по сему случаю архитектором Урасов отправился в Маркове, одну из вотчин Шереметева. Там у Шереметева было излюбленное место охоты, там был построен и небольшой театр. Многоверстные леса, полные зверья и пернатой дичи, окружали поместье. Вволю поохотившись, московские друзья Шереметева вечера коротали в театральных забавах.

Марковский театр был невелик, но отлично построен. Зрительный зал имел партер, в котором стояли кресла, обитые зеленым штофом.

За креслами шли четыре ряда небольшого амфитеатра, со скамейками, обитыми красным сукном и окаймленными желтой тесьмою. В конце зрительного зала, вверху, помещалась висячая галерейка.

Сцена с кулисами, которые передвигались по деревянным рельсам, и разные другие сценические приспособления давали возможность представлять в Марковском театре и оперы, и комедии, и балеты.

И вот такой любитель театрального искусства, такой знаток музыки и балета прибудет в Пухово на представление оперы «Дианино древо»! Перед Шереметевым ударить лицом в грязь Федору Федоровичу страх как не хотелось.

Последние дни он просиживал в театре на репетициях по многу часов. Придирчивыми замечаниями замучил всех своих людей. Дансеры и дансерки с ног сбились, без конца выделывая разные балетные антраша. Певцы, певицы, музыканты, не щадя сил, повторяли свои партии. Синьор Антонио, кажется, забыл про сон и про еду, работая с исполнителями главных партий оперы.

Но Федору Федоровичу все не так, все не нравилось, все было не по вкусу. Вот в Кусковском театре, вот у Шереметева…

Говорил когда-то камердинер Василий, что барин Федор Федорович, мол, и добр, и ласков, и приветлив. Но баринова доброта и ласка были до поры до времени, и уж, конечно, крепостных своих он этим не баловал. Барину нужно было во всем угождать, барина надобно было всячески ублажать, ни в чем ему не перечить, не прекословить. А уж коли что не так, тут Федор Федорович давал волю и своему гневу и своим рукам. И хлыстик из сыромятной кожи, но с дорогой черепаховой рукояткой держал при себе недаром. Распалясь, пускал его в ход. И тогда почем зря стегал своих людей и по щекам, и по плечам, и по спинам, и куда ни попало…

В пылу гнева он накричал на художника Якова Корзинкина самым непристойным образом. Ах он скотина, что за яблоки намалеваны на древе богини Дианы? Разве таков должен быть колер? Да за этакое малевание на конюшню нужно! На конюшню, на конюшню…

Напрасно Яков смиренно убеждал барина, что, когда будут гореть за кулисами все лампы с отражателями, яблоки при полном освещении станут и впрямь как золотые… Ничего не желал слушать Федор Федорович, орал на весь театр: «Еще со мной спорить взялся, холоп!..» Да так разъярился, что хлыстом огрел Якова по лицу. И не раз, и не два… Хорошо, хоть глаза в целости остались. Бегая по сцене, он продолжал кричать: «Перекрасить, все перекрасить! Немедленно, сию же минуту».

Однако, поостынув, Федор Федорович все-таки сначала приказал засветить лампы на сцене. И вдруг увидел — яблоки на дереве и впрямь засияли, словно из чистого золота сделанные.