Театр на Арбатской площади, стр. 29

Но боже мой, какой триумф у этой иностранки! Неужто у нее будет менее венков и подношений?

А куафера Никишку надобно как следует обругать! Возможно ли так дурно причесать?

— Николай Иваныч, — оборотись к стоявшему за спиной Гнедичу, спросила она, — как я выгляжу?

— Как всегда — очаровательны сверх всякой меры…

— Мерси, сударь! — И, словно бы в благодарность за комплимент, промолвила: — Я все-таки решила для бенефиса своего взять Аменаиду в превосходном вашем переводе…

Залившись краской от смущения и гордости, Гнедич низко поклонился…

Глава десятая

В которой Саня видит Плавильщикова и Шаховского

С чего же все это началось?

Когда напала на нее та неуемная одурь и она уже не мыслила жизнь свою без театра?

Не с той ли минуты, когда вместе с Федором впервые попала в раек и увидела непонятное, чудное и завлекательное?

Нет, тогда нет. Тогда была лишь усталость, лишь одно витало в мыслях — как бы прилечь, отдохнуть, смежить глаза…

А может, когда первый раз вместе с дедушкой Акимычем ступила за кулисы и с чувством изумления и страха разглядывала дивно раскрашенные холсты, которые — чуть отойти подалее — вдруг превращались то в деревья, то в дома?

Или когда увидела балет «Зефир и Флора» и знаменитого танцовщика Дюпора? В три прыжка перелетал он с одного конца помоста на другой. Да разве простой человек на такие чудеса способен?

И тоже не тогда… В тот вечер, пожалуй, было больше не то удивления, не то страха перед чем-то вроде бы и колдовским, что хотелось ей понять и разгадать…

А не в тот ли день, когда вошла она в актерскую комнату, чтобы всего-то-навсего вымыть там полы?

Да разве сообразишь теперь, когда дурманом закружило голову, когда вселилась в нее та неуемная любовь к театру?

А тот день запомнился. Еще и снега не было. Ливмя секли по крышам осенние дожди, под ногами хлюпала раскисшая земля. «Иван Капитоныч, — сказал тогда дедушка, подводя Саню к важному человеку с седыми бакенбардами, — сей особе надлежит держать в чистоте и в порядке все актерские уборные». — «Известно о том, — ответил дедушке Акимычу человек с седыми бакенбардами. — Аполлон Александрович сказывал…»— «Покажите ей, Иван Капитоныч, с чего надлежит ей начать». — «Ладно», — с важностью ответил Иван Капитоныч и приказал Сапе следовать за собой.

Тех комнат, где перед спектаклями переодевались и гримировались актеры, было несколько. Находились они в глубине, за сценой. На одной стороне одевались актрисы, на другой — актеры.

Вслед за Иваном Капитонычем Саня вошла в самую крайнюю.

— Вот отсюда и начнешь мыть, — сказал он. — Нынче у нас пойдет опера «Дианино древо». Знаешь такую?

— Не ведаю, — шепотом ответила Саня, стыдясь своего неведения и темноты.

— Распрекрасная опера!.. Пол-то грязный, ножом придется отскребать…

— Отскребу… — все тем же шепотом ответила Саня.

Она робела перед неторопливой важностью Ивана Капитоныча. Еще тогда не знала, что добрейшим человеком был капельдинер Капитоныч. Потом-то запросто с ним была, звала его «Капитоныч» да «Капитоныч»…

Войдя в комнатушку, она покрутила головой туда-сюда. Огляделась. С любопытством и пристрастием. Все приметила, глаз у нее был зоркий. Комнатушка небольшая, неказистая на вид. И убранства в ней — всего-то ничего… Высокое зеркало все в темных пятнах. Перед зеркалом — столик. Перед столиком кресло, обитое чем-то старым: на зеленом поле цветики и веночки. И на обоях тоже какие-то пестрые узорчики. Однако кое-где обои отлипли от стены и висели клочьями. Простые крашеные стулья вдоль стены. И все.

Но пахло в этой комнатушке… Нет, как же сладко пахло в этой комнатушке! Она втянула в себя этот пряный запах так громко, что Иван Капитоныч обернулся. Спросил:

— Ты чего?

Так сладко, приторно и душно пахнут мелкие болотные цветы чуть желтоватой окраски, собранные на стеблях в небольшие плотные пучки. И если нанюхаться этих цветов, дурманом закружит голову, а потом долго-долго нельзя очухаться и будешь сама не своя…

От этого ли застоявшегося в комнатушке запаха духов, помады, пудры и разных притираний, а может, совсем-совсем от иного, но именно с того дня стала она сама не своя, вроде бы потеряла разум, богом определенный ей со дня рождения. Именно с того дня — так ей думалось теперь — муза Мельпомена взяла ее в свой сладкий плен, чтобы не отпускать ни на час, ни на минуту.

Не сразу, а исподволь, постепенно накинула на нее крепкие цепи, кованные из железа, серебра ли али из чистого червонного золота. Кто знает, из чего те цепи?

Но с того самого дня любовь к театру, все возрастая и возрастая, заполнила ее душу и ее разум. И не могла она уже представить жизнь свою без театра, без музыки, без освещенного огнями зрительного зала, без того уголка за левой кулисой, откуда она каждый день смотрела на игру актеров. Не могла она себе представить дня и вечера без разговоров о театре с дедушкой Акимычем. Иной раз эти разговоры затягивались у них далеко за полночь…

Ах, девка, девка, совсем сдурела ты, сдурела на всю жизнь…

Но какая же дивная эта одурь!

Только ни разу до той минуты, пока не увидела она в зрительном зале Плавильщикова и Шаховского и не вспомнила их слова («Субретка, а?» — «Истинно, сударь, субретка и есть!» — «Так и видится в Мольеровых комедиях…» И засмеялись оба, любуясь Санькой), ни разу ей не приходило до той поры на ум, что и она, Саня, когда-нибудь может стать актеркой. Да разве лишь во сне такое могло ей примерещиться…

А если брякнула Федору в то утро, что хочет стать актеркой, так просто захотелось ей покрасоваться перед парнем, вроде бы вздумалось хвост поярче распустить… А Федор с той злосчастной встречи — да почему ж так вышло? — он-то больше не приходит к ним в театр со своим медовым сбитнем. Нет, не приходит. И не придет, наверно, никогда…

А теперь ей кажется, что вырвалось у нее перед Федей в то утро самое заветное, скрытое от самой себя, все, что уже невидимо скребло по сердцу. Ее тайная мысль, ее тайное желание… Нет, почему ей не стать актеркой? Нет, почему же? Разве она лыком шита?

Бывает так: в сухом валежнике тлеет огненная искорка, тлеет никому не видная, не заметная, словно бы и вовсе нет под охапкой хвороста крохотного огонька. Но вот неизвестно откуда пахнул ветерок, даже и не сильный, а так себе, легкий сквознячок. И подхватит этот сквознячок невидимую глазу искорку, полыхнет огонь. Вмиг загорятся, запылают смолистые ветки, хворостинки, еловые хвоинки, и пойдет гулять огонь, перекидываясь туда-сюда, все ярче, все сильнее. И жаркое золотое пламя забушует и взовьется прямо к небесам.

Нет, почему же ей тоже не стать актеркой, как те, которых она видит здесь, в театре, каждый вечер?

Ни о чем не могла теперь думать Санька, только об одном: как бы ей попасться на глаза двум именитым — Плавильщикову и Шаховскому.

Но как ни старалась Санька как-либо невзначай встретиться с тем или с другим, никак не случалось. А ведь всякий день бывали оба в театре. Правда, не всегда сидели рядом, иной раз и порознь.

Перед началом каждого спектакля, пока в зрительном зале был полный свет, Санька искала их глазами в рядах кресел или в ложах бенуара. Радовалась: вот сидит князь Александр Александрыч! Смеется. С кем-то разговаривает. Голосишко тоненький, писклявый, а слышный. Даже очень слышный! И сюда, к ней в уголок за левую кулису, доносится весьма прекрасно. Ах, ах, какой смешливый… Пусть смешливый, зато распознает таланты сразу. Как взглянет, так и распознает…

А в первом ряду — Петр Алексеевич, господин Плавильщиков, первый московский трагик. Этому видно, неможется, недужится. Скупо улыбнется и молчит. А когда идет на свое место — всегда он занимает одно и то же, — тяжко опирается на палку. И ногу чуть волочит… Да неужто он не поймет, как ей, Саньке, хочется стать актеркой!

Всякий раз после спектакля Санька опрометью кидалась к выходу — ловить того или другого. И всякий раз видела их только издали. То одного, то другого. Но ведь издали…