Театр на Арбатской площади, стр. 2

Ладно, думала Санька, отдадим их замуж, полегче станет. Потерпим с батей.

А Марфуша с Любашей до того обленились, что захотят водицы испить, — не поднимутся, велят Саньке, чтобы подала. Да не из кадки — из колодца чтобы водица была…

Так миновал год, другой и третий пошел. Санька день-деньской в работе, а сестрицы допоздна на пуховиках нежатся. А подымутся — начнут новые наряды мерить, разные шали цветастые да полосатые на себя накидывать. В зеркальце полюбуются, по горнице пройдутся и опять в сундуки сложат. Опять же на гулянье ходят — то в сады под Новинский монастырь, то на Пресненские пруды. Женихов там разглядывают, на каких указывает им сваха Домнушка. Только ни один пока ихнему вкусу не угодит. Тот молод, да беден. Другой богат, а староват. Иной и богат и молод, да лицом рябой.

А Степанида своим дочерям:

— Умницы вы, разумницы, королевны вы мои, раскрасавицы! Уж коли замуж, подавай нам короля червонного… Чтобы был хорош да пригож, богат да тароват…

Вот так всё и шло до сегодняшнего утра. А сегодня, когда рано поутру Санька, громыхая ведрами, помчалась на колодец, встретилась ей Параша.

— Ой, Санюшка, — запричитала она, — да что с тобой сталось? Уж не хворая ли?

— Здорова, — ответила Санька. — Мне для хвори лишней минуты пет.

— А похудала, а отощала, а лицом пожелтела!.. Ай-яй-яй…

Вытянула Санька из колодезной глубины ведро с водой и на всякий случай в колодец глянула. А там, внизу, в водяном зеркальце, — ее лицо. А ведь правда словно бы исхудала!

— Сестрицы с мачехой замучили, — призналась она Параше. — Все жилы тянут, а никак замуж не идут…

Тут-то Параша и брякнула:

— Заступы у тебя нет. Был бы тебе дяденька Лука родным отцом, не дал бы в обиду.

— Что пустое брешешь! — огрызнулась Санька. У самой же сердце так и екнуло. И лицо побелело.

Параша поняла, что Саньке ничего не известно, сама не рада была, что лишнее сболтнула. Да слово не воробей — вылетело, поди поймай его!

Вот тут-то, возле колодца, Санька узнала: что Матрене с Лукой сна не родная дочь, а найденыш; что нашел ее Лука под ракитовым кустом возле омута. А что она им не родная, сразу заметно — не той породы!

И правда, была Санька кудрява и черноволоса, с тугими смуглыми щеками, лукавым взглядом, чуть наискось прорезанных глаз. Тонка в талии, быстра на язык, к тому же увертлива, как ящерка или змейка-медянка. Всем было удивительно, когда рыжий Лука и рыхлая веснушчатая Матрена называли доченькой эту бойкую черноглазую девчонку.

И теперь, сидя на березе и прислушиваясь к голосам мачехи и отца (да не отца ведь, вот в чем беда!), Санька старалась найти глазами то место, где Пресня, делая поворот, размыла бездонный омут и где на берегу, махонькую и горемычную, родная мать оставила ее под кустом. А сама-то, а сама?.. О господи, сама-то вниз головой кинулась в тот страшный омут.

Сквозь листву березы ей виднелась хоть и близкая, да незнакомая Москва. Сорок сороков церквей жарко горели золотыми маковками в лучах утреннего солнца.

Здесь же, поблизости, все было ей знакомо и мило сердцу — и река Пресня, и ручей Студенец, и речка Бубна. Вся местность, изрезанная вдоль и поперек реками и речушками, весной и осенью была непролазна от топи и грязи. Но теперь, на исходе лета, глаз тешила свежая зелень деревьев, еле тронутая нежной желтизной.

Рядом с домом разлеглись огороды — тянулись гряды с огурцами, репой, брюквой; понизу, ближе к реке, уже закрутила лист капуста. А в саду вперемежку с яблонями и грушами отец посадил кусты крыжовника и смородины.

— Ну ладно, — прошептала Санька не то себе, не то кому-то неведомому, — родной не родной, а, кроме меня, кто ему пособит репу копать?

И стала она потихоньку с ветки на ветку, с ветки на ветку слезать с березы.

Глава вторая

О том, как Санька две затрещины снесла, а подзатыльника не стерпела

Только успела она ступить на землю, услыхала возле себя:

— Вот она, твоя чернявая…

Не дочь, а чернявая, подумала Санька. Стало быть, и эта знает, что она подкидыш.

Подскочив к Саньке, мачеха заорала:

— Ты где ж пропадала, окаянная твоя душа?

А Санька в ответ ни слова, будто онемела. Молчок, и всё тут!

— Не слыхала, что ли, как тебя кричали? — громче прежнего заорала Степанида. — Оглохла?

И на этот раз Санька промолчала. Стоит, словно каменная. И глаза в землю уперла.

Степанида даже позеленела от злости. Ишь ты, гордячка! II слова из нее не вытянешь.

— Ты что, надолго молчать взялась?

Тут Санька подняла на мачеху глаза. А в глазах — одна дерзость и непокорность.

У Степаниды руки зачесались: ох, и нахлещет же она сейчас девку! Однако такая ярая злоба была в Санькиных глазах, что руки-то у Степаниды хоть чесались, а подняться не поднялись.

— Иди репу копать. Дел невпроворот, а она баклуши бьет!

— Не пойду.

— Как это не пойдешь?

— Не пойду, и весь сказ…

— Да ты что?!

— А ничего. Посылай своих девок, на моем горбу наездились. Предовольно с меня… Хватит! Пусть твои спину гнут, а я посижу да погляжу.

Тут Степанида дала волю рукам. Ястребом кинулась на Саньку—шлеп ее по одной щеке! Шлеп ее по другой щеке!.. Вот уж истинно говорят — мать высоко руку поднимает, да не больно бьет, а уж как у мачехи рука опустится, так огнем щеки загорятся.

От Степанидиных затрещин щеки у Саньки и правда запылали алым пламенем.

Тут подошел Лука.

— Чего разорались? На весь околодок крик подняли.

— Ты глянь на свою злодейку… Ей — слово, она—десять! Ей говорю — иди репу копать, отец велел. Она — не пойду! Да что ж это такое? Осатанела девка!

А Санька стояла — не подступись. Губы прикусила, щеки разрумянились, глаза горят.

Ну и ну… Ведь правда осатанела!

Лука подошел к ней и тихо, но с угрозой приказал:

— Иди репу копать. Надобно на базар ехать.

А Санька ему свое, да громко, да на весь двор:

— Не пойду. Посылай Любку с Марфуткой.

— Люди добрые, что придумала! Моих лебедушек…

Может, Саньке в ту минуту и смешно не было, может, и вовсе смеяться не хотелось, однако подняла хохот на весь двор:

— Аи да лебедушки! Гусыни жирные, вот кто дочки твои разлюбезные… Еле ходят, вот до чего отъелись на батенькиных хлебах.

Из сеней на крыльцо выползли Любаша с Марфушей. От сонной одури глазами хлопают — что такое? Их-то зачем поминают? Экую рань крик подняли. Спать бы еще да спать, а разбудили…

А на Саньку такое нашло, что и рада бы себя остановить, да куда там — вскачь понеслась!

— Вот они, гусыни! Гляньте на них, на жирных. Да разве таких кто замуж возьмет? В перестарках сидят и будут сидеть…

Кое-кто из соседей стал выходить на крыльцо. Что это у Крюковых делается? Сроду такого не случалось. Крик. Ругань, Натюшки светы родимые, да что ж это?

Лука подошел к Саньке.

— Замолчи, дура! Не срами на старости лет, — и, не удержавшись, двинул ей здоровенный подзатыльник.

А Саньке того и надо было. Закричала громче прежнего:

— Видать, что ты мне не отец! Кабы отцом был, не поднялась бы рука… Заступником стал бы! Разве отец даст над родной дочерью измываться? Разве… — уткнув лицо в ладони, вдруг громко Заплакала и, рыдая, кинулась за дом.

Лука стоял, будто онемевший. Степанида и та замолчала. Однако ненадолго. Вспомнив, что Санька обозвала ее дочерей гусынями, вмиг обрела голос. Накинулась на Луку:

— Так тебе и надо, простофиле! «Лаской, лаской с ней надобно»!.. Вот тебе и лаской! Мало девку лупили, получай теперь…

Лука махнул на Степаниду рукой: молчи ты, не твоего ума дело! И, понурившись, виноватый пошел за Санькой.

Она уже не плакала. Стояла в саду под яблоней. Глаза были сухи, лицо бледно, только на щеках горели алые пятна — следы Степанидиных затрещин.

Лука подошел к ней.

— Санюшка, прости меня…

Санька не глянула на него, процедила:

— Бог простит.