Занимательная Греция, стр. 68

Болтун. Болтливость — это склонность говорить много и не думая. Болтун подсаживается поближе к незнакомому и рассказывает, какая у него, болтуна, хорошая жена; потом сообщает сон, который видел ночью; потом перечисляет, что ел за обедом. Дальше, слово за слово, он говорит, что нынешние люди куда хуже прежних, и как мало дают за пшеницу на рынке, и как много понаехало чужеземцев, и что море вот уж месяц как судоходно, и что если Зевс пошлет хороший дождь, то год будет урожайный, и как трудно стало жить, и сколько колонн в Парфеноне, и что через полгода будет праздник Элевсиний, а потом Дионисий, и какой, собственно, день сегодня? И если его будут терпеть, он не отвяжется.

Брюзга. Брюзжанье — это несправедливая брань на все что ни на есть. Брюзга в дождь сердится не на то, что дождь идет, а на то, почему он раньше не шел. Найдя на улице кошелек, говорит: «А вот клада я ни разу не находил!» Когда подружка его целует, он ворчит: «И чего ты меня любишь?» Поторговавшись и купив раба, восклицает: «Воображаю, какое я купил добро, и за какую цену!» А выиграв дело единогласным решением суда, он еще попрекает защитника, что можно было говорить и получше.

Суевер. Суеверие — это малодушный страх перед неведомо какими божественными силами. Суевер в праздник непременно окропит себя святой водою, положит в рот веточку лавра, взятую из храма, и ходит с нею целый день. Если ласка перебежит ему дорогу, он не двинется, пока кто-нибудь не пройдет первым, а если нет никого, то бросит вперед три камешка. Если мышь проест мешок с мукой, он идет к гадателю и спрашивает, что делать, а если тот скажет: «Взять и залатать», то приходит домой и приносит умилостивительные жертвы. Услышав дорогою крики сов, остановится и помолится Афине. По тяжелым дням сидит дома и только украшает венками домашних богов. Встретив похороны, он бежит, омывается с головы до ног и, призвав жриц, просит совершить над ним очищение. А увидев припадочного, он от сглазу в ужасе плюет себе за пазуху.

Дурак. Глупость — это неповоротливость ума в речах и в деле. Дурак — это тот, кто, сделав подсчет и подведя итог, спрашивает соседа: «Сколько ж это будет?» Когда его зовут в суд, он, позабыв, отправляется в поле. Засыпает на представлении и, просыпаясь, видит, что он один в пустом театре. Взяв что-нибудь, сам спрячет, а потом будет искать и не сможет найти. Когда ему сообщают, что умер знакомый, он, помрачнев, говорит: «В час добрый!» Зимой препирается с рабом, что тот не купил огурцов. Детей своих если уж заставит упражняться в борьбе и беге, то не отпустит, пока не выбьются из сил. А если кто спросит, сколько покойников похоронено за кладбищенскими воротами, он ответит: «Нам бы с тобою столько!»

Комедия учится у трагедии

Эти «характеры» Феофраста так и кажутся готовыми персонажами для какой-нибудь комедии. Не такой, конечно, как у Аристофана, где на сцену выводились и обшучивались карикатуры живых лиц и идей, а такой, какая знакома нам по Фонвизину или Мольеру и обычно называется «комедией нравов».

Так оно и есть: именно в описываемое время на афинском театре появляется комедия нового типа. Старая комедия хотела, чтобы зритель посмеялся и задумался — о войне и мире, о проповеди Сократа, о поэзии Эсхила и Еврипида, мало ли еще о чем. Новая хотела, чтобы зритель посмеялся и расчувствовался — над любовью двух хороших молодых людей или судьбами детей, разлученных с родителями. До сих пор о чувствах зрителей больше заботилась трагедия; теперь комедия учится этому у трагедии и становится как бы трагедией со счастливым концом. Афинский зритель устал думать, устал держать в руках руль государственного корабля, который, несмотря на все усилия, все шел куда-то не туда. И он отправлялся в театр, только чтоб развлечься и развеяться.

Здесь он в каждой комедии встречал почти один и тот же набор ролей-масок: старик отец, легкомысленный сын, хитрый раб или прихлебатель, злой рабовладелец, хвастливый воин, самодовольный повар. Между ними с разными подробностями происходило почти всякий раз одно и то же. Юноша влюблен в девушку, но эта девушка — рабыня злого рабовладельца. У юноши есть соперник — хвастливый воин, и он вот-вот купит девушку у хозяина. Юноше срочно нужны большие деньги, но отец их не дает: он не хочет потакать разгулу сына, а хочет, чтобы тот поскорей женился и остепенился. Приходится добывать деньги хитростью — за это берется лукавый раб или прихлебатель. Разыгрывается хитрость, в каждой комедии своя, и требуемые деньги выманиваются у отца, у воина или даже у хозяина девушки. Обман раскрывается, начинается скандал, но тут оказывается, что эта девушка вовсе не природная рабыня, а дочь свободных родителей, которые в младенчестве ее подкинули, а теперь случайно оказались рядом и с радостью ее признают по вещицам, бывшим при ней. Стало быть, юноша может взять ее в законные жены, отец его благословляет, раб получает волю, прихлебатель — угощение, повар готовит пир, а соперники посрамлены.

Перед нами настоящее царство случая: не воспользуйся раб удобным случаем — не удалась бы хитрость, не случись рядом девушкины родители — не удался бы счастливый конец. Афинский зритель смотрит на это с удовольствием: он и в жизни, в домашних своих и государственных делах, перестал надеяться на собственные силы и надеется больше на счастливый случай.

Чтобы комедии не были слишком однообразны, постоянные роли раскрашивались красками разных характеров. Старик отец мог быть и Брюзга, и Подозрительный, и Скряга, и Чванный, и даже Молодящийся. Хитрый раб мог быть и Плут, и Наглец, и Хлопотун. Хвастливый воин мог оказаться Суевером и даже Трусом. Это позволяло вывести из комедии еще одну мораль, совсем по Аристотелю: крайности нехороши, а хороша золотая середина, иначе характер будет сам себе наказанием. Лучшие же комедии этого времени — те, в которых характеры и роли совмещаются неожиданно. Глядя на них, казалось: все как в жизни. Признанным мастером этого искусства был друг и ученик самого Феофраста, автора «Характеров», — Менандр. «Менандр и жизнь, кто кому из вас подражал?!» — восклицали греки.

Вот идет комедия Менандра «Остриженная». Ни злодея-рабовладельца, ни раба-интригана, ни прихлебателя, ни повара, ни вымогательства денег в ней нет. Воин есть, но хвастливым его никак не назовешь: это пылкий и страстный влюбленный, мечущийся меж гневом и отчаянием. На сцене три дома: в одном живет воин со своею подругой, свободной девушкой Гликерой, в другом — богатая вдова со своим приемным сыном Мосхионом, в третьем — старый сосед-купец. Случилось ужасное: воин увидел, как соседский Мосхион обнимает и целует его Гликеру. Он пришел в неистовство, побил подругу и остриг ее, как рабыню. Тут уж оскорбилась Гликера. Она тайно уходит к соседке-вдове, просит приюта и открывает ей тайну: она родная сестра ее приемному сыну Мосхиону, их когда-то вместе нашла подкинутыми одна старуха, но мальчика тут же усыновили в богатом доме, а она осталась расти в бедности и из гордости до сих пор не пользовалась этим родством. Конечно, вдова принимает ее с радостью. Мосхион сперва ликует — вот девушка, которая ему нравится, сама достается ему в руки! — а потом приходит в уныние: оказывается, эта девушка — всего лишь его сестра. Воин сперва неистовствует — он даже готов штурмовать дом вдовы по всем правилам военного искусства, — а потом приходит в отчаяние: ведь этим он только еще больше обидит Гликеру и еще вернее ее потеряет. Он просит соседа-купца заступиться за него перед Гликерою. Но та еще не успокоилась: «Я свободная девушка, я до сих пор храню вещицы, с которыми меня подкинули родители!» — «Какие?» — «Вот!» Купец смотрит и, конечно, узнает те цепочки и покрывальца, с которыми он когда-то в трудную минуту подкинул на волю бога своих собственных детей-малюток. Так не только брат находит сестру, но и оба они — отца, а все из-за необдуманной вспышки ревности влюбленного воина — ну как его теперь за это не простить? Воин клянется, что он больше не будет; Гликера сменяет гнев на милость; новообретенный отец растроганно говорит: