Занимательная Греция, стр. 56

Третий удар по Сократу был нанесен, когда народ вновь установил свою власть в Афинах, и этот удар был последним. Но об этом речь впереди.

Война и чума

Будет дорийская брань, и будет чума вместе с нею.

Оракул

Народ в Афинах хотел жить лучше — это была уже привычка. Но народ не хотел работать и вырабатывать больше — это было рабовладельческое презрение к труду. Стало быть, нужна была добыча; стало быть, нужна была война. Война с Персией была безнадежна — Спарта ударила бы в тыл, как когда-то при Танагре. Стало быть, нужна была война со Спартой.

Перикл оттягивал эту войну пятнадцать лет, но думал о ней все время. У него был план — надежный, но требовавший крепких нервов. Спарта была сильней на суше, Афины — на море. Нужно было не принимать боя на суше, а сойтись всем народом в городские стены и выдержать осаду, кормясь морским подвозом. Отрезать Афины от моря было нельзя: они были соединены с портом неприступными длинными стенами. Тем временем афинский флот окружит Пелопоннес, отрежет пути хлебного подвоза и медленно, но верно выморит Спарту голодом.

Война началась, когда афиняне приняли в свой союз Керкиру — остров на морской дороге к Сицилии, кормившей хлебом Пелопоннес. Спарта ответила требованием, чтобы Афины изгнали виновников древней Килоновой скверны, то есть Алкмеонидов, а Перикл был им родня. Афины потребовали, чтобы спартанцы за это изгнали виновников недавней Павсаниевой скверны. После этого обмена неприятными напоминаниями двинулись войска и корабли.

Все население Аттики собралось в городских стенах, округа была отдана на разорение спартанцам. С болью в сердце смотрели крестьяне со стен, как топчут их хлеба и рубят их оливы. Но Перикл говорил: «Легче вырастить новые деревья вместо срубленных, чем новых бойцов вместо убитых». Разоряя, спартанцы щадили имения Перикла, чтобы казалось, будто они с ним в сговоре. Тогда Перикл объявил в собрании, что отдает свои имения государству.

От тесноты в городе началась эпидемия. Греки ее называли чумой, но, может быть, это был сыпной тиф или корь. Болезнь спускалась по телу сверху вниз: головная боль, воспаление горла, жестокий кашель, тошнота, понос и смерть. На коже высыпала сыпь, и кожа болела от прикосновения самой легкой одежды, мучил жар и неутолимая жажда. Люди умирали у колодцев, трупы валялись на улицах: лечить не умели, хоронить было некому. Даже стервятники перевелись, отравившись зараженным мясом. Страх смерти глушил страх перед богами и перед законом. «Люди видели, что все гибнут одинаково, и потому им было все равно, что чтить богов, что не чтить, а до людского суда и наказания никто не рассчитывал дожить», — пишет историк. Болезнь свирепствовала два года и унесла четверть афинского населения. Умер и старый Перикл.

Война затягивалась. Добычи не было, а денег нужно было много: кормить войска и гребцов, кормить оставшихся без крова. Народ удвоил подать с союзников. Подать шла, конечно, не с бедноты, а с богачей: ненависть богачей в союзных городах и к Афинам, и к собственному народу дошла до озверения. Начались отпадения и расправы.

Отложились Митилены на Лесбосе, древний город поэтессы Сафо. Афиняне осадили Митилены с суши и с моря. Город сдался. Афинское народное собрание постановило: всех мужчин казнить, всех женщин и детей продать в рабство. На следующий день, одумавшись, афиняне сами устрашились собственной жестокости: вдогон кораблю со смертным приказом был отправлен корабль с его отменою. Лесбосу повезло: корабль поспел вовремя.

Вспыхнула усобица в той Керкире, из-за которой началась вся война. Там народ обложил богачей небывалым налогом: было объявлено, что богачи вырубили себе огородные колья в священной роще и должны заплатить по серебряной монете с кола. Богачи взбунтовались и перебили народных вождей. Два дня шли уличные бои, женщины с крыш швыряли черепицу во врагов, рабам была обещана свобода за подмогу. Народ одолел. Восставшие искали убежища в храме, в священную ограду набилось четыреста человек. Поняв, что им не спастись, они перебили друг друга мечами; храм был красен от крови. Уцелевших запороли кнутами насмерть.

Фиванцы напали на Платею, союзницу Афин. После четырехлетней осады город сдался. Платея со времен Персидских войн считалась городом-героем под общей охраной всех греков. Платейцы обратились к Спарте за третейским судом. Спартанцы провели перед собой поодиночке всех платейцев, задавая каждому только два вопроса: сделал ли он Спарте что-нибудь хорошее? сделала ли ему Спарта что-нибудь плохое? Все гордо отвечали «нет»: все были перебиты.

«Междоусобие царило, — пишет историк-современник. — Нападения были коварны, месть — безумна; безрассудство считалось мужеством, осторожность — трусостью, вдумчивость — негодностью к делу. Кто был слабей умом, тот и брал верх, потому что быстрее действовал. Человек недовольный казался героем, а кто возражал ему — подозрительным. Удачливый хитрец слыл умником, а разгадавший его хитрость — еще умней. Родство связывало меньше, чем товарищество: отцы убивали сыновей. Для умиротворения не было ни силы речей, ни страха клятв. Человеческая природа, привычная преступать законы, одолела их и с наслаждением вырвалась на волю, не сдерживая страсти, попирая право. Ведь людям нужны законы лишь для собственной защиты, а для нападения и мести не нужны».

Десять лет взаимного разорения прошли бесплодно. Обессиленные, Афины и Спарта заключили мир и стали готовиться к новой войне.

Последняя речь Перикла

Со времен Солона в Афинах был обычай: павших на войне хоронить не где попало, а всех вместе, торжественно и чинно. Трупы сжигали на кострах на поле боя, кости хранили в глиняных сосудах до зимы, а зимой складывали в десять кипарисовых гробов и на десяти колесницах везли по улицам под звуки флейт. Родственники шагали в черных одеждах, женщины голосили и били себя в грудь. Так выходили за Дипилонские ворота на Священную дорогу в Элевсин, там совершали погребение, а выбранный от города человек произносил речь.

В первый год войны над первыми убитыми эту речь произнес Перикл. Жить ему оставалось полтора года. Он не стал говорить о тех, кто пали, — он стал говорить о том, во имя чего они пали. Его речь — это лучший автопортрет афинской демократии: может быть, она была и не такой, но такой хотела быть.

«Обычаи у нас в государстве не заемные: мы не подражаем другим, а сами подаем пример. Называется наш строй народовластием, потому что держится не на меньшинстве, а на большинстве народа. Закон дает нам всем равные возможности, а уважение воздается каждому по его заслугам. В общих делах мы друг другу помогаем, а в частных не мешаем; выше всего для нас законы, и неписаные законы выше писаных. Город наш велик, стекается в него все и отовсюду, и радоваться нашему достатку мы умеем лучше, чем кто-либо. Город наш всегда для всех открыт, ибо мы не боимся, что враги могут что-то подсмотреть и во зло нам использовать: на войне сильны мы не тайною подготовкою, а открытою отвагою. На опасности мы легко идем по природной нашей храбрости, не томя себя заранее тяжкими лишениями, как наши противники, а в бою бываем ничуть их не малодушнее.

Мы любим красоту без прихотливости и мудрость без расслабленности; богатством мы не хвастаем на словах, а пользуемся для дела; и в бедности у нас не постыдно признаться, а постыдно не выбиваться из нее трудом. Мы стараемся сами обдумать и обсудить наши действия, чтоб не браться за нужное дело, не уяснив его заранее в речах; и сознательность делает нас сильными, тогда как других, наоборот, бездумье делает отважными, а раздумье нерешительными. А друзей мы приобретаем услугами, и не столько из расчета, сколько по свободному доверию. Государство наше по праву может зваться школой Эллады, ибо только в нем каждый может найти себе дело по душе и по плечу и тем достичь независимости и благополучия.