Тысяча сияющих солнц, стр. 32

У Тарика нет ног. Только туловище и две культи. Он безногий. Она отчаянно старалась изгнать страшный образ, оказаться подальше от этого человека, заблудиться в лабиринте улиц, переулочков, торжищ, песчаных замков...

— Ему все время вводили обезболивающие, он был постоянно одурманен. Но когда наркотики перестают действовать, а новых еще не ввели, какое-то время голова чистая. И я разговаривал с ним. Сказал, кто я такой, откуда родом. Думаю, он обрадовался, что рядом с ним земляк, хамватан.

В основном говорил я. Ему, наверное, даже губами шевелить было больно. Я рассказал ему про своих дочек, про наш дом в Пешаваре, про веранду, которую мы с шурином пристраиваем. Я рассказал ему, что продал свои лавки в Кабуле, но что мне надо вернуться, чтобы оформить, как полагается, документы. Дела житейские, но мои речи хоть как-то его развлекали. По крайней мере, мне хочется так думать.

Иногда говорил он. Половины слов было не разобрать, но кое-что я уловил. Он рассказывал про свой дом, про своего дядю из Газни, про то, как его мама хорошо готовит, как отец играет на аккордеоне.

Но по большей части он говорил про тебя, хамшира. Он сказал, ты — как же он выразился? — самое раннее его воспоминание. По-моему, ты кое-что значила в его жизни. Это бросалось в глаза. Но он был рад, что тебя нет рядом. Он не хотел, чтобы ты видела его таким.

Ноги у Лейлы опять налились тяжестью, с места не сдвинуться. Но мысли ее были далеко, за Кабулом, за коричневыми каменистыми холмами, за поросшими полынью степями, за ущельями и заснеженными вершинами...

— Когда я сказал ему, что еду в Кабул, он попросил разыскать тебя. Передать, что он постоянно думает о тебе, что скучает. Я обещал. Понимаешь, он мне очень понравился. Хороший парень, настоящий мужчина.

Абдул Шариф вытер лоб носовым платком.

— Однажды я внезапно проснулся, — он опять принялся вертеть кольцо на пальце, — и подумал, что еще ночь. Там не поймешь, рассвет или закат, окон-то нет. Просыпаюсь — и вижу, суета какая-то в палате. Я ведь тоже был на наркотиках, пойми, и не всегда мог отличить явь от сна. Помню, доктора столпились вокруг его койки, то одно им подай, то другое, слышны тревожные звонки, весь пол усеян использованными шприцами... Утром соседняя койка была пуста. Я спросил сестру. Она сказала: парень мужественно боролся. Отдал все силы.

Сквозь застилавший глаза туман Лейла увидела, что он кивает. Она все поняла. Все-все-все. Как увидела этого человека, так и поняла, с какими вестями он прибыл.

— Поначалу я думал, тебя и на свете-то нет, ты его фантазия, под морфием чего не привидится. Может, я даже надеялся про себя, что ты не существуешь. Терпеть не могу приносить людям дурные вести. Но я ему обещал. И потом, я его полюбил, о чем уже сказал. Прибываю несколько дней назад в Кабул, расспрашиваю о тебе. Соседи указывают на этот дом и рассказывают об ужасном несчастье, постигшем твоих родителей. Ну, думаю, надо поворачивать оглобли. Ну как ей сказать? Такое горе — это уж чересчур. Кого угодно свалит с ног.

Абдул Шариф положил ладонь Лейле на коленку.

— Но я вернулся. Такова была бы его воля. Он бы точно захотел, чтобы тебе все рассказали. Я в этом убежден. Ты уж прости...

Лейла больше не слушала. Перед глазами у нее стояли чужой человек из Панджшера, сообщивший о смерти Ахмада и Ноора, белое лицо Баби, зажимающая ладонью рот неодетая мама. Настоящее горе прошло тогда мимо Лейлы, душа ее осталась глуха. И вот опять чужак, опять смерть. Что это, как не кара за равнодушие к страданиям мамы?

Мама тогда рухнула на землю, закричала, принялась рвать на себе волосы.

А Лейле не пошевелиться. Ее словно разбил паралич, не двинуть ни рукой, ни ногой.

И Лейла осталась сидеть, где была. Руки ее смирно лежали на коленях, взгляд был устремлен в никуда. В душе у нее зеленели ячменные поля, журчали ручьи, липли к лицу нити бабьего лета, и живой Баби читал под акацией книгу, и живой Тарик дремал, сцепив руки на груди, и ноги ей омывала вода, и в голове чуть шевелились сладкие мечты, и на все безучастно взирали древние боги, вытесанные из сожженных солнцем скал...

3

 Мариам

— Соболезную, — сказал Рашид девчонке, принимая из рук Мариам миску с маставой и не глядя на жену. — Знаю, вы были близкими друзьями. Всегда вместе, с самых первых лет жизни. То, что случилось, ужасно. Столько молодых афганцев гибнет сейчас вот так.

Не сводя глаз с девчонки, Рашид нетерпеливо дернул рукой, и Мариам подала мужу салфетку.

Столько лет она вот так смотрела, как он ест, двигает челюстями, уминает одной рукой рис в шарики, отправляет в рот, тыльной стороной другой руки вытирает губы. Столько лет он ел, не утруждая себя разговорами, не поднимая от еды глаз, буркнет только что-то неодобрительное, недовольно щелкнет языком, рыкнет «еще воды» или «еще хлеба»...

Теперь он ел ложкой. Пользовался салфеткой. Говорил «пожалуйста». И разговаривал. Болтал, не смолкая.

— Американцы зря вооружили в восьмидесятых Хекматьяра, вот что я вам скажу. ЦРУ поставило ему целую гору оружия для борьбы с Советами. Советы ушли, а оружие осталось. И этот злодей обратил его против невинных людей, вроде твоих родителей. Тоже мне «джихад»! Насмешка одна! Разве можно убивать женщин и детей? Лучше бы ЦРУ вооружило командующего Масуда.

Брови у Мариам сами поползли вверх. «Командующий Масуд»? Не его ли Рашид поносил последними словами, не он ли ходил у мужа в предателях и коммунистах? Ах да, Масуд ведь по национальности таджик. Как сам Рашид. И как Лейла.

— Вот вам человек, достойный всяческого уважения. Настоящий афганец. Он ведет дело к миру.

Рашид вздыхал и дергал плечом.

— Американцы не очень-то нами интересуются. Им дела нет до того, что пуштуны, хазарейцы, таджики и узбеки убивают друг друга, они и не отличают одну национальность от другой. Помощи от американцев ждать не приходится. Теперь, когда Советы рухнули, американцам на нас наплевать. Мы свое дело сделали, и теперь Афганистан для них просто кенараб, грешная дыра. Извиняюсь за грубость, но это так. Что скажешь, Лейла-джан?

Девчонка пробормотала что-то непонятное, катая фрикадельку по миске.

Рашид глубокомысленно кивнул в ответ, словно услышал слова мудрости. Мариам отвернулась.

— Знаешь, мы часто разговаривали про политику с твоим отцом, да покоится он с миром. Еще до твоего рождения. И про книги часто беседовали. Правда, Мариам? Помнишь?

Мариам припала к стакану с водой.

— Надеюсь, я тебе не очень надоедаю своей политикой?

После ужина, когда Мариам принималась за мытье посуды, из глубины души у нее поднималась обида.

Дело было не в том, что он говорил, не в явной лживости его слов, не в деланном сочувствии и даже не в том, что с того дня, как Рашид выкопал девчонку из-под развалин, он пальцем не тронул Мариам.

Дело было в обдуманности, намеренности происходящего. Он явно пытался произвести впечатление. Понравиться. Очаровать.

Мариам окончательно уверилась: ее подозрения обоснованны. Это он так обхаживает женщину, с ужасом поняла она вдруг. Никак иначе его поведение не объяснить.

Набравшись храбрости, Мариам зашла в комнату к Рашиду.

Он курил, лежа на постели.

— А почему бы и нет? — спросил он мирно.

Мариам была сражена наповал.

Все-таки она смутно надеялась, что он будет все отрицать, изобразит удивление, разозлится. Тогда бы преимущество было на ее стороне, и она могла бы попробовать пристыдить его, вдруг бы получилось. А его спокойное признание, деловой тон обезоружили ее.

— Садись, — предложил Рашид. — А то еще грохнешься в обморок и разобьешь себе голову.

Мариам опустилась на стул рядом с кроватью.

— Передай-ка мне пепельницу. Мариам послушно передала.

Мужу сейчас было уже, наверное, за шестьдесят — хотя точный его возраст был неведом не только Мариам, но и самому Рашиду. Его жесткие волосы давно уже поседели (но по-прежнему густы), шея покрылась морщинами, под глазами залегли мешки, щеки чуть-чуть запали. Со сна он по-стариковски сутулился. Но могучие плечи, широкая грудь, сильные руки, массивное брюхо никуда не делись.