Китайский омар, стр. 1

А. С. Байетт

Китайский омар

Периоды отчаянного украшательства у владельцев «Восточного лотоса» чередовались с периодами полного запустения и равнодушия к интерьеру. Доктор Химмельблау поняла это давно, поскольку обедала здесь, чаще всего в одиночестве, уже лет этак семь. Место оказалось удобным: до излюбленных ею магазинов рукой подать, а еще рядом Национальная галерея, Королевская академия и Британский музей. Главное же, само заведение скромное, уютное, без претензий. Ей все тут нравилось, по душе были даже потертые сиденья, на которых кое-где потрескалась искусственная кожа. Можно приткнуть где-нибудь возле себя тяжеленные сумки с книгами и дать отдых усталым костям.

Сколько она помнит здешнее убранство, окна всегда обрамлены зеленью, спутанной будто лианы, и с годами эти заросли становятся все гуще и живописнее. На резных листьях скапливается все больше пыли, и они все теснее жмутся к стеклу: старые — темно-зеленые, молодые — желтоватые и глянцевые. Оконное стекло деформирует их, изгибает, но им все нипочем. Иногда на подоконнике появляется аквариум с пестрыми рыбками и потом, так же внезапно, исчезает. Вот сейчас, например, его нет. Зато есть бутылки с соевым соусом, стеклянные коробочки, из которых одна за другой пропадают зубочистки, а еще блестящие хромированные подставки, из которых так же медленно и неизбежно пропадают салфетки.

Прямо перед входом стоит низкий квадратный алтарь, выложенный ярко-нефритовой керамической плиткой, а внутри его, в позе лотоса, удобно уложив просторное брюхо на просторные колени, сидит бронзовый не то божок, не то мудрец-отшельник. Перед ним, в алых стеклянных плошках, горят фонарики и дымятся благовонные палочки. На фигурку время от времени нацепляют бумажные гирлянды, красные и золотые. Доктору Химмельблау нравится эта какофония цвета: почти равно насыщенные, сочные — сине-зеленый и густо-алый. А божка она побаивается: непонятно, кто он такой, но уже точно не элемент декора, ему тут явно поклоняются.

Сегодня в ресторанчике появился новый предмет: поглубже, за алтарем, но не доходя до вешалок и столов. Новехонький футляр вроде музейного, дно — из лакированного черного дерева, крышка и боковые стенки — из стекла, сантиметров по двадцать высотой. Он покоился на четырех ножках и доходил доктору Химмельблау, даме среднего роста, до пояса. В таких обычно выставляют миниатюры, драгоценности или керамику.

Доктор Химмельблау рассеянно заглянула в ярко освещенное нутро футляра. Дно оказалось устлано свирепо-изумрудной искусственной травой, которую так любят на своих витринах зеленщики и владельцы похоронных бюро.

По периметру на открытых двустворчатых ракушках лежали сырые гребешки, их жемчужная плоть потихоньку тускнела, а на фоне бьющей зелени играли оранжево-розоватые полукольца молоки.

В середине, в самой что ни на есть середине помещался живой омар, а по бокам — два живых краба. Все трое шевелились, постоянно и едва уловимо. Черный омар медленно водил усищами и подергивал лапками, их последним сочленением, но не мог продвинуться ни на шаг. Силился приподнять огромные клешни, но они были слишком тяжелы. Мышцы его хвоста то напрягались, то сокращались, то снова беспомощно опадали. Один из крабов, тот, что поменьше, прилежно и неустанно раскачивал себя из стороны в сторону. Челюсти крабов постоянно двигались, точно чикали ножницы. Все три чудища крутили еще подвижными, живыми глазищами на тонких черешках. Открытые их рты изрыгали неслышные миру звуки: шипение, бульканье, вздохи, крики. Панцири крабов были матовые, кирпично-кремовые, кончики клешней посверкивали, как спелые виноградины, на мохнатых лапках проступал тусклый, землистого оттенка рисунок. Зато омар был иссиня-черным и блестящим, таким он был всегда, но скоро таким не будет. Всем им было больно жить в этом прозрачном воздухе, и на мгновение доктор Химмельблау ощутила их боль каждой своей косточкой. И омар, и крабы пялились на нее, но, скорее всего, не видели. Резко развернувшись, она прошла в глубь «Восточного лотоса». Ей вдруг подумалось, что гребешки, должно быть, тоже в каком-то смысле живые.

Пожилой китаец — она прекрасно знала их всех, но не по именам — приветливо улыбнулся, забрал у нее плащ. Доктор Химмельблау попросила накрыть на двоих. Ее усадили за обычный столик, принесли еще одну плошку, ложечку и палочки. Включили ненавязчивую электронную музыку. Приятно. Когда ее включили впервые, доктор Химмельблау оторопела и схватилась за сердце: неужели все-таки вертеп, а не мирный тихий уголок? На фоне этого дребезжания даже лапша утратила сочность и вкус. Однако на второй или третий раз доктор Химмельблау начала различать мелодии — банальные западные песенки о безоблачном счастье, только в джазовой обработке и на чужом, вероятно кантонском, наречии. «Как утро прекрасно! Я словно лечу! Я верю — все будет, как я захочу!» Да-да, знакомые слова, но непонятно-гнусавые, сопровождаемые бренчанием и чем-то вроде гонга и ударов колокола. Ей эта песенка никогда не нравилась. Но в конце концов именно в ней для доктора Химмельблау воплотилось представление о покое и светлой радости бытия. Перебор, гонг, колокольчики… Этакий межкультурный феномен, смешение Запада с Востоком. Теперь эти звуки обещали изысканные яства, тепло, сладостную сытость. Пожилой китаец принес зеленый чай в ее любимом, почти прозрачном фарфоровом чайнике очень тонкой работы, по белоснежным его бокам пущены крошечные, едва видные голубые цветочки.

Доктор Химмельблау пришла рано. И волновалась из-за предстоящей встречи. С сегодняшним своим гостем она лично не знакома, хотя, конечно, видела — и во плоти, и на телеэкране; ей доводилось слушать его лекции о Беллини, Тициане, Мантенье, Пикассо, Матиссе. Его стиль был высокопарен и идиосинкразичен. Молодые коллеги доктора Химмельблау причисляли его к пустозвонам и путаникам. Но она этого мнения не разделяла. Она полагала, что Перри Дисс всегда говорит по существу и не толчет воду в ступе, а подобное качество, с ее точки зрения хотя, возможно, одинокие интеллектуалки предпенсионного возраста судят предвзято, — так вот, с ее точки зрения подобное качество ныне встречается крайне редко. Она, кстати, считала, что многие из ее коллег вообще не любят живопись. А Перри Дисс любит. Любит — как хруст спелых яблок под зубами, как нежную плоть, как солнечный свет. Да, это рассуждение в его стиле. Ох уж эта извечная профессиональная задача, особенно для людей ее поколения: как обрести свой стиль? У нее, Герды Химмельблау, своего стиля никогда не имелось, имелась лишь дотошная, едкая аккуратность, которая — не в пример стилю — так легко дается женщинам с ее внешностью, то есть с намеком на некоторую внутреннюю суховатость. Не сухость — это было бы уже слишком, — а именно суховатость. Характеристика сдержанная, но вполне положительная. У нее были длинные и густые каштановые волосы, стянутые на шее в удобный пучок. Костюмы она носила темные, мягких, но не совсем обычных оттенков: цвета спелого терна, сажи, черных тюльпанов, мха… Блузки женственные, облегающие, без бантов и оборочек, в ясных чистых тонах: бледно-лимонном, густо-кремовом, барвинковом или цвета затухающего пламени. Одежда округляла формы, но тело под нею — кому, как не хозяйке, это знать — было жестким и угловатым, совсем как ее римский профиль и поджатые губы вечного судьи.

Она вынула из сумочки документ. Конечно, копия сохранила далеко не все особенности оригинала: тут не видны жирные, вероятно масляные, пятна; там потерялось что-то бурое, вроде смазанного по краям кровоподтека; а здесь, помнится, было абсолютно симметричное пятно, похожее на жука-рогача, — такие получаются, если перегнуть вдвое страницу с кляксой и промокнуть. Зато ксерокс воспроизвел все крошечные картинки на полях и в самом тексте, который был окаймлен петлистой рамочкой, тщательно выведенной черной тушью. Сверху крупными прописными буквами значилось:

ДЕКАНУ ЖЕНСКОГО СТУДЕНЧЕСКОГО СООБЩЕСТВА ДОКТОРУ ГЕРДЕ ХИММЕЛЬБЛАУ,