Пелко и волки (сборник), стр. 44

И тут-то во дворе заворчали, а потом умильно заскулили собаки! Добрыню как подбросило. Не то услыхал что, не то сердце вещее надоумило поспешать. Вылетел в дверь и даже не притворил её за собой, и сквозь эту-то дверь я видел, что было во дворе. А увидел – сам выскочил за хозяином вслед!

Там, снаружи, клубилась паром ночная морозная мгла. И звёзды были железными гвоздями, часто вколоченными в небесную твердь. А через двор к дому шла Найдёна – да какова!.. В одной рубашонке, простоволосая и босиком!.. Рубашонка на плече стыдно разорвалась, а в дыре-то, погляди, синий синяк! Волчки бежали следом, обнюхивали её закоченелые, сбитые ноги.

Добрыня, сам в одной рубахе, кинулся к ней опрометью. Она, впрочем, на шее у него не повисла. Ещё и уперлась ладонью ему в грудь, что-то сказала – да гордо, властно сказала! Совсем не похожа была на прежнюю, тихую, ласковую, какой я всегда её помнил.

Ну, Добрыня мой никаких её глупостей и слушать не стал. Схватил в охапку, в два шага перенёс в дом на руках: согрейся, мол, наперво. Потом будешь ругать!..

Я подбросил в печку дровишек, и каменка ожила, зашумела, источая доброе тепло. Серый дым пуще заволновался в стропилах, неспешно выползая в дымогон.

Добрыня опустил девчонку на лавку возле печи, и бабка Доброгнева тут же накинула на неё жаркую овчину. И захлопотала: согреть поскорее медового сбитня, напоить её, замёрзшую! А сам усмарь сел тут же, прямо на пол, взял в ладони девкины ноги, принялся греть дыханием, растирать. Она только губы кусала. У меня и то по старой памяти больно закололо в ступнях. Не по травке небось бежала! И все мы молчали. Да о чём тут ещё спрашивать, с хорошими вестями так не приходят.

Гордая Найдёна сперва как-то держалась, потом, отогреваясь, заколотилась всем телом, и слёзы полились по щекам. Такие слёзы унимать без толку, тут жди, пока высохнут сами. Добрыня натянул на неё вязаные носочки-копытца, пристроился рядом на лавке, обнял, прижал к себе. Вот ведь как: лом железный мог на кулак намотать, а тут не знал, как утешить плачущую девку, и сам был оттого беспомощен и жалок.

Найдёна вдруг встрепенулась испуганно – так, будто следом вот-вот должна была вомчаться погоня. Выпростала руку из-под овчины, кое-как утёрла глаза:

– Добрынюшка!.. Не раздумал ещё в жёны за себя брать?..

Ну точно малая пичуга пораненная, подобранная из-под ног: откуда знать, в добрую ли ладонь угодила! Добрыня отвёл ей мокрые спутанные волосы со лба:

– О чём спрашиваешь, Словиша моя?

– Ане раздумал, – прошептала Найдёна, – так ныне бери. Жизномир, братец мой старший, сказывал, будто с Гуннаром Гуннаровичем вено за меня обговаривать станет. А меня вот батогом вразумил да на замок запер, потому на пир тот я своей охотой не шла...

Смотри-ка ты, как дело поворотилось! У Добрыни аж желваки выступили на скулах.

– А давно ли, – спросил, – братец твой так тебя учит?

Она снова всхлипнула:

– Да вот как урмане вернулись, с того дня и повадился... я тебе-то не сказывала...

Тут мой Добрыня встал сам и девку заставил подняться, подхватил сползшую было овчину. Повернулся к бабке и достал рукой пол:

– Бабушка любимая, государыня Доброгнева Гостятична! Челом бью – возьмёшь ли в дом жену мою водимую, Найдёну Некрасовну?

Вот и всё!.. Ни сватов тебе, ни сватовства, ни свадьбы самой. Долго вилась верёвочка, а узелком связалась в один миг. Муж с женою – и никому теперь её у Добрыни не отнять. Покуда живы оба, он и она. Меня потом прошибло, как вдумался. Вылетело слово, его и стены избяные слыхали, и печка, и огонь в печи. И как хочешь теперь, а решённого не перерешишь: они слову ручатели, они сами Правдой стоят и другим душой кривить не велели!

Вот молодые бухнулись перед бабкой на колени, и она, точно удивившись, сперва всплеснула руками, а потом ухватила обоих за встрёпанные вихры и притянула к своей груди две беспутные головы:

– Ой, да сиротки же вы мои несмышлёные...

11

Поближе к утру Добрыня перевяжет Найдёнкину косу верёвочкой и срежет её у затылка. А потом пойдёт с этой косой к Жизномиру, понесёт честный откуп за умыкание сестры. И ещё вено за то, что она его, Добрыню, разула, стала его женой.

– Вы, детки, теперь на реку сходили бы, – присоветовала им Доброгнева. – Поклонитесь ей, пускай она знает.

Ну, мудрая бабка! Как затеет Жизномир суд-тяжбу да закричит испытывать водой, кто прав, кто виноват – неужто не поможет река-мать тому, чью клятву слыхала?

– Ты не ходи, – сказал мне Добрыня. – Тут посиди, мало ли что.

Дома так дома, мне всё равно. Но старая воспротивилась:

– Пусть, пусть идёт. Лишний видок будет, а и князю он ведом!

Добрыня не стал ей возражать, велел мне обуваться.

Одну собаку он привязал возле ворот, другая побежала за нами. Подле дома слыхать было тишину, в которой стыли вокруг города исполинские, заваленные снегом леса... Тяжкий мороз, будто горстью, накрыл птицу на гнезде и зверя в логове – как они, согретые лишь собственным теплом, мыслили пережить эту ночь?.. Воздух и тот казался густым, горло сжималось само, не хотело его принимать...

Над рекой стояло мертвенное сияние, у берегов залегла кромешная темь. Добрыня с Найдёной спустились на самый лёд, мы со старой остались их ждать. Муж и жена низко поклонились реке.

– Помнишь ли, государыня Мутная, – сказал ей Добрыня, – как мы с невестой моей вот здесь при тебе в любви обещались?

Гул прокатился меж берегов и завершился громким треском прямо около нас! Это под пятою мороза лопался крепкий прозрачный лёд. Я невольно поёжился и тут почувствовал, что начинаю дрожать... должно быть, от стужи...

– Мы с нею друг от друга и от клятвы своей не отступили. – продолжал мой хозяин. – И ты не выдай теперь, река-мать!

Достал из-за пазухи целый, ещё тёплый хлебушко, наклонился и опустил его в трещину, жадно отверзшуюся, как я тут только приметил, у самых его ног... Толкнул приношение под лёд. Отступил назад, на твёрдый берег, и я задрожал пуще: причудилось, будто трещина-полынья на глазах стала смыкаться...

Но не судьба была в ту ночь девке Найдёнке спрятать остриженную голову в новую кику и стянуть любимому с резвых ног сапожки, становясь перед людьми мужатой женой. Не успели мы толком отойти от реки, когда на ночной снег легли медные блики! А чуть погодя начало восходить над домами, над заметёнными крышами, страшное багровое зарево. Пожар!

Добрыня мой сперва остановился в недоумении. А потом опрометью кинулся вперёд, и остроухий пёс с воем полетел перед ним. Я пустился вдогон, и лишь когда мы с ним уже топали плечо в плечо, запоздало смекнул: да это же наша изба горела! Это на его, на кожемякин двор залетел гость незваный – злой красный петух!

Никому не доведись увидеть, как горит его дом... Я-то это раз уже испытал: в то ясное пригожее утро, когда Олав, собака смердящая, со своими зипунниками-урманами наш двор вычищал.

Это страшней страшного, когда горит дом. И даже если нет в том доме людей. И даже если это совсем не твой дом! Всё пожрёт ненасытный огонь: и самые стены, и лавки по стенам, и полати, и крышу, и траву, что на той крыше растёт. И колыбельку, в которой качала тебя родная рука и в которой ты сам качал маленькую сестрёнку. Вспыхнет и станет пеплом соломенная куколка, твоих рук труд, а в ней каждая соломинка тебе ведома. А кукла берестяная скорчится от жара и будто поползёт, обугливаясь, к порогу, и в смертном отчаянии потянется к тебе – спаси!

И ещё тому добро, кто не видел, как прыгает в это пламя живой человек и исчезает в нём, в багровой круговерти, и сам становится языком огня... Потвора, Потворушка, сестрица милая!

...И тогда же, пока бежали задворками, меня как стукнуло: не само вспыхнуло – подожгли! Я же помнил, бабка выгребла из каменки жар и спрятала в горшок. А тут пылало так, будто по всем углам нарочно раскидали солому! Вот мы вомчались в ворота, и точно: пёс-сторож лежал зарубленный на почерневшем снегу! А дом горел костром. Видать, сильно досадил кому-то мой усмарь, ведал же вор, какой грозе себя подставил: доищутся – самого и семью на разграбление да на поток, а допрежь ещё заставят погоревшему убыток платить. Оттого-то поджогом мстит только тот, кому нечего терять, кто и так всё уже потерял.