Пелко и волки (сборник), стр. 28

3

Ратша очнулся не скоро. Он лежал на спине, и голову раскалывала дикая боль. Сперва ему показалось, что он всё ещё был у себя в лесу, под ёлкой-выворотнем, на лапнике, спал и вот проснулся оттого, наверное, что голову прихватило.

Мягкое, теплое коснулось лица... Всеславушка, подумал он радостно. Разыскала, нашла... Открыл глаза и увидел Вихоря, стоявшего над ним в темноте. Верный конь тихонечко трогал его обросшую щёку, жалел хозяина, уговаривал встать. А обжитой ёлки не было и в помине. Ратша хотел было сесть и оглядеться, но боль в затылке пригвоздила к земле. Тут-то он скрипнул зубами и вспомнил, что с ним стряслось.

Он сумел помаленьку перевернуться на живот, потом встать на четвереньки. Перед глазами сновали юркие огоньки, хотелось взвыть по-звериному. Так бывает, когда палицей по голове, и клепаный шелом проминается и трещит, как яичная скорлупа... Тошнота подхлынула к горлу, пришлось закрыть глаза и ждать, покуда отпустит. Его долго выворачивало наизнанку, но облегчение действительно наступило. Ратша обнял Вихоря за белую шею и поднялся сперва на колени, потом во весь рост.

Ни Пелко, ни Всеславы – он был один. Глаза, свыкшиеся с ночной темнотой, различили поодаль окованную лопату. Вот, стало быть, чем... А возле лопаты валялась теплая шапочка, упавшая с девичьей головы. Сердце невпопад стукнуло, как разглядел. Мамка небось надеть заставила, боялась, кабы не простудилось дите... Ратша шагнул вперёд, держась за гриву коня, едва не упал. Но всё же достиг и нагнулся, убиваемый раскалённым сверлом, копошившимся в голове. Не с первого раза ухватил пальцами пушистую куницу. Наконец неуклюже сгрёб, поднял, сунул за пазуху. Нежный мех защекотал озябшее тело.

Вихорь послушно подогнул передние ноги, и Ратша влез ему на спину. Деревья водили перед ним хоровод. Он лёг в гриву лицом, и конь понёс его обратно в лес, как домой.

Пожалеешь тут, что вправду не оборотень, не волкодлак, заговоренной шкурой покрытый...

Молодой корел оказался всё же вынослив и крепок на диво: на другой день стал приподниматься на локте, отрывать рассаженную щеку от подушки. Пытался и ноги с лавки спускать, но Всеслава ему запретила. Пелко послушался, слова не сказал поперек. Случившееся стояло перед ним во всех мелочах, и он жестоко краснел не то что от одного вида её – от звука шагов...

Вооруженные друзья снова без лишних слов поселились в избе. Боярыня скармливала прожорливым парням заготовленную к свадьбе вкусную снедь и только вздыхала. Думала жениха угощать, а ели ребята, невесту от того жениха охранявшие!.. Жалеть или радоваться – не знала. Страшней страшного был Ратша и не люб никому, а всё же быть бы за ним доченьке, что за крепкой стеной. Да и привыкла уже вроде к такому-то зятю... Не было рядом родимого – посоветоваться. Путалась боярыня в собственных надеждах и страхах, посматривала на Пелко, впервые за всю эту осень спавшего по-людски – в тепле, на чистой лавке, под ласковым одеялом. Тощ парень, и рубашка на нем сплошными заплатками, а нож на поясе что бритва, и Ратши грозного не забоялся, не убежал, Всеславушку не бросил... А лицо у корела мальчишеское ещё, и глаза ясные и серые, как лесное озеро в ветреный день...

Знать, и у неё тайно жила в сердце боль по сыну, по первенцу сгинувшему – как раз Пелко ровесник был бы теперь... Или, может, просто легче пожалеть-полюбить не здорового, а больного? Неведомо никому! Но люди видели, что боярыня, малого Ратшинича ни разу не приласкавшая, всё подходила к Пелко, подсаживалась, спрашивала, не хочет ли чего.

Потом корел начал вставать и, едва поднявшись, принялся шушукаться с Всеславушкой в углу возле печи. Боярыня перепугалась сперва и осерчала: ишь ведь каков, да по себе ли деревце облюбовал?.. После призадумалась...

Несколько дней Ратша отлеживался в лесу, как подстреленный волк. Голова болела по-прежнему, не думая утихать. Крепко же ошеломила его Всеславушка, да и коромысло черемуховое не пощадило, не признало рук, выгнувших-вытесавших его для любимой... Почему коромысло? Помнил же, что досталось ему лопатой. А привязалось накрепко – коромыслом, и всё тут. Вот тебе, значит, свадебное хождение за водицей, вот тебе и молодая жена.

Лежа под своей елкой, он отодрал клок от рубахи, туго стянул голову повязкой. Сделалось вроде полегче. До смерти жаль было рубашку, ту самую, милыми руками расшитую, все пальчики, поди, переколола впотьмах... Ратша лежал с закрытыми глазами и молча винился перед невестой за несбереженный подарок, потом уплывал в дурнотное подобие сна, и Всеслава приходила к нему, устраивала его голову у себя на коленях и гладила по грязным спутанным волосам, утихомиривая боль. Ратша просыпался и не мог взять в толк, наяву было дело или во сне.

Четверо суток он не ел и не пил, всё лежал, свернувшись клубком, и голову от земли старался не поднимать. Только изредка вытаскивал из-за пазухи невестину шапочку, клал к щеке – веяло родным и становилось тепло. Вихорь бродил неподалеку, сторожил лучше всякой собаки. Ратша знал: конь не бросит его, предупредит о злом человеке, а любопытного зверя прогонит далеко в лес. Впрочем, Ратша не боялся ни клыкастого вепря, ни пестрого лесного кота. Зверь осенью сыт. Принюхается и отойдет, не обидев... Время от времени Вихорь подходил к хозяину, осторожно дул в лицо: вставай, мол... Ратша не вставал.

Всеслава, наверное, зашлась бы слезами, случись ей увидеть его здесь. Решила бы – умирает. Где ж ей знать, что Ратша-оборотень вправду умел отлеживаться впроголодь, по-волчьи, зализывая раны. А потом пускаться в путь, будто ничего не произошло. Или драться, если подходила нужда. Это тоже воинская наука, жаль того, кому она не по зубам. На сей раз, правду молвить, дела и впрямь были плохи. Стоило оторвать висок от ладони, и облетевший лес начинал противно кружиться, тыча в глаз чёрными перстами ветвей... Ратша терпеливо лежал в своём логове и ждал, пока дыхание перестанет отзываться болью в затылке.

И не было в нём зла на Всеславушку, невесту любимую. Не мог найти его в себе, сколько ни искал. Никак не становились они рядом, не роднились: его Всеславушка – и зло... Вместо зла рваной раной жила в груди тоска. Не уймешь её ни повязкой, ни лекарством, ни заговором крепким. Вот ведь как всё сложилось-то: впервые потянулся к теплу и весь в огонь обломился. До пепла выгорело, до золы, не соберешь, не оживишь... А что сгорело, сам не знал. Такое, чего у него никогда прежде не было и теперь уж не будет. И эта беда стояла перед ним во весь рост – Ждан Твердятич и дружина, ставшая чужой, малыми мурашками ползали у её ног. И казалось, что, может, вовсе и не стоило нянчиться тут с больной головой – зачем, ради чего?..

Если делалось особенно тошно, Ратша стискивал зубы – так, что звон приключался в висках и слёзы выкатывались из-под век. И нарочно начинал думать о том, как по весне охотники разыщут здесь его истлевшее, мышами-горностаями траченое тело, и передергивало от отвращения. «Волк, волк, – звал он молча. – Хоть ты приди, серый, поскули рядом, обнялись бы, пуще прежнего побратались бы...»

А по утрам выпадал иней, и всё чаще оказывалось, что волосы за ночь примерзли к рукаву – полдня долой, покуда отдышишь. Было очень холодно, и, должно быть, поэтому Ратша иногда ловил себя на странном желании: впервые хотелось, чтобы кто его пожалел...

Когда Всеслава и Пелко подошли к боярыне вдвоем, та сперва испугалась не на шутку. Тут и гадать не надобно, ясно же, что у них, у молодых, на уме. И сколько всего за краткий миг передумалось! Успела подивиться, что не Ратша-оборотень подле дочки нынче стоял, успела и поглядеть на неё с невольной укоризной – ладно ли так-то, вчера ещё одному рубашку кроила, сегодня другому?

– Мама, – тихо выговорила Всеслава, – мы сказать тебе порешили...

Рослый Пелко стоял позади нее, тихонько укачивал правую руку на груди, в берестяной колыбельке. Болела рука. А лицо у парня было напряженное, хмурое. Боялся, видать, как бы мать-боярыня впрямь не заартачилась, не загордилась.