Под горой Гедимина, стр. 26

— Там при фашистах сидел один человек в подвале. И он там слушал Москву и записывал сводки. А потом сам печатал их. Вот… Я вам сейчас покажу.

Он поднял руку к нагрудному карману, но наткнулся на полотно халата. Миша не растерялся, приподнял халат чуть ли не до шеи, вытащил из кармана красную книжечку и достал из неё сложенный вчетверо розовый листок.

— Вот видите? Это мы там нашли. Это подпольная листовка.

Миша стал развёртывать листочек.

Вдруг лежавший у окна раненый шевельнулся. Медленно, с натугой он выпростал из-под одеяла длинную, худую руку и стал её так же медленно, словно преодолевая огромную тяжесть, протягивать к Мише.

Палата притихла. Стало слышно, как раненый пытается что-то сказать. Сначала он долго шевелил сухими губами, словно укладывая их поудобней, потом помычал немного, и наконец в тишине раздалось хриплое, неуверенное: — Дай!..

Мише стало не по себе. Он торопливо протянул раненому листок. Костлявые пальцы неловко смяли его, потом рука медленно согнулась, и пальцы приблизили бумажку к светло-голубым, глубоко запавшим глазам.

Раненый долго смотрел на бумажку. Вся палата следила за ним. Потом он тихо, отдыхая после каждого слова, произнёс:

— Это… я… писал…

И длинная рука с зажатым в пальцах листком упала на грудь.

Тут все зашумели. Черноглазый раненый с усиками ударил кулаком по одеялу и выкрикнул:

— Заговорил, скажи пожалуйста! Какой молодец!

А Миша словно окаменел. Он хотел вспомнить фамилию Онуте, но от волнения забыл её. Она точно выпала из головы… Не сводя глаз с лежавшего у окна больного, который всё сжимал в кулаке розовый листок, Миша мысленно подбадривал самого себя:

«Сейчас… Сейчас… Только не волноваться!.. Сейчас я вспомню… Спокойно! Её фамилия похожа на имя папы. Ага, вспомнил!»

Он шагнул к сестре:

— Скажите… как фамилия этого раненого? Петраускайте, да?

— Тише! — ответила Шурочка. — Потом… Пусть успокоится.

— Нет, нет, — повторил Миша нетерпеливо, — вы мне только скажите: Петраускайте, да?

— Так не бывает, — ответила Шурочка, заглядывая в историю болезни. — Его фамилия — Петраускас. Вот если бы у него была дочка, её бы звали Петраускайте. А если бы жена — Петраускене. У литовцев всегда так…

Но Миша уже не слушал её. Позабыв обо всём на свете, он кинулся к дверям. На бегу он уронил стул, но даже не оглянулся. С силой распахнул он обе створки дверей и выскочил в коридор.

Онуте на прежнем месте не было!

Миша как сумасшедший побежал по коридору:

— Вы не видели? Тут девочка такая… С красной лентой… Девочка?..

— Да вот она, — сказал санитар, — прячется тут.

Онуте стояла у вешалки. Миша схватил её за руку и повёл в палату. Онуте вырывалась, упиралась, но Миша с яростью тащил её за собой.

Наконец он чуть ли не насильно втолкнул её в четвёртую палату и, запыхавшись, остановился.

Остановилась и Онуте.

Лежавший у окна раненый посмотрел на дверь. Вдруг его светло-голубые глаза расширились, он приподнялся, протянул к дверям дрожащие, беспомощные длинные руки и тихим-тихим голосом, словно не веря себе, произнёс:

— Оняле?

Онуте пронзительно вскрикнула:

— Тевай! — и, путаясь в полах длинного халата, бросилась к отцу.

…Тем, собственно, и кончился литературный вечер юных артистов Миши Денисьева и Онуте Петраускайте.

Глава десятая

«КОМНАТА СКАЗОК»

Встреча с дочкой помогла лучше всякого лекарства. Миколас Петраускас начал поправляться. Память, а вместе с нею и речь мало-помалу возвращались к нему.

Каждый день его навещали товарищи — литовские и польские коммунисты, партизаны, подпольщики. Но их впускали ненадолго, чтобы не утомить больного.

Зато Онуте теперь пропускали в любое время. Ей даже выдали настоящий постоянный пропуск. Она всякий раз показывала его санитару у входа, и всякий раз санитар говорил:

— Ладно, ладно, егоза, знаю, беги!

Она не отходила от папиной койки и всё время проводила в четвёртой палате. Она подавала раненым градусники, лекарства, костыли. Постепенно она стала помощницей Шурочки. Все раненые полюбили её.

— Папа, — говорила она, присаживаясь в ногах у отца, — а можно, я буду учиться на сестру, когда вырасту?

— Можно, Оняле, можно… И на сестру… И на доктора… И на профессора…

Он легонько сжимал её худенькую ручку своей большой, жилистой, но слабой ещё рукой и подолгу держал не отпуская.

Однажды, запинаясь и то и дело отдыхая, он рассказал ей о том, как попал в концлагерь.

…Он сидел в тёмном подвале и слушал Москву.

«Фашисты несут человечеству страдания и гибель, — записывал он, прислушиваясь к спокойному, уверенному голосу Москвы. — Одни народы они уничтожают полностью, другие обрекают на вымирание, третьи — на унизительное рабство…»

Вдруг наверху раздался глухой взрыв. Это фашисты взорвали дом над подвалом. Свеча погасла. В подвале наступила кромешная тьма. Но радио на аккумуляторах продолжало чудом работать. И Петраускас торопливо записывал в темноте, не зная, сможет ли он потом разобрать записанное. Потом он почувствовал, что ему отчего-то тяжело дышать. Он стал глубже и чаще втягивать в себя воздух, но это не помогало. Он начал задыхаться.

Он выключил радио, нашарил в кармане спички и стал одну за другой зажигать их. Спички не зажигались. В ушах звенело. Сердце неистово колотилось. И Петраускас понял: обломки после взрыва завалили все отверстия, и воздух перестал проникать в подвал.

Что было делать? Не погибать же здесь, в этой чёрной, теперь наглухо закупоренной дыре!

Из последних сил он стал продираться наверх…

— Я думал, Оняле, не выберусь, — рассказывал он, ласково глядя на дочку и всё крепче сжимая её худенькую ручку. — Как выбрался, и сам теперь не пойму. Но как только я глотнул воздух, один глоточек воздуха, Оняле, голова у меня закружилась… — Он поднёс руку к забинтованному лбу и нарисовал пальцами в воздухе кружок. — …Голова закружилась, и я потерял сознание. А когда очнулся, Оняле, вижу… — Он опустил руку и слабо махнул ею. — …Вижу, фашисты уже волокут меня!

Он замолчал. Онуте, поглаживая одеяло на папиной ноге, спросила:

— А почему у тебя тут, — она показала на «историю болезни», — написано «шок»?

— А это уже потом… когда Красная Армия освободила нас и меня везли сюда, фашисты бомбу сбросили неподалёку… Ничего!.. Коммунисты, Оняле, сшиты из прочного материала. Дай только окрепну немного!

Онуте встала, оправила папину подушку:

— Ладно, папа, лежи, отдыхай! Тебе ещё нельзя много говорить. А то я Шурочке скажу. И градусник возьми.

— Строгая сестрица! — сказал боец с соседней койки.

— А как же! Будущий профессор! — отозвался Миколас Петраускас, принимая от дочери градусник.

Онуте была счастлива: она нашла папу! Она не выходила из госпиталя и редко бывала теперь в белом флигельке у Миши.

А Мишу теперь заботило одно: что с мамой? Почему она так долго не пишет? Больше двух недель прошло с тех пор, как она проехала, а до сих пор ни словечка не прислала. А ведь она поехала не куда-нибудь, а на фронт!

Миша сильно тревожился. Папа тоже тревожился, но виду не подавал. Один только раз поздно вечером, после работы, он, снимая с себя халат, подошёл к Мише и задумчиво сказал:

— Мишук, что-то нас с тобой мамка забыла, а?

Миша уже лежал, собирался заснуть. Он открыл глаза, поднял голову:

— Папа, скажи правду, ты беспокоишься?

— Да нет, что ты! С чего ты взял? Я совершенно не беспокоюсь. Просто так, к слову пришлось. Скорей всего, ей некогда, или письмо затерялось. Ведь это бывает.

— Конечно, бывает, — сказал Миша, — ты не думай.

— И ты не думай, — отозвался папа. — А между прочим, уважаемый путешественник, не пора ли вам в Москву? Ведь скоро занятия начнутся!

— А с кем же я поеду? — спросил Миша. — Одного ведь ты меня не пустишь? Папа, пусти меня одного! Я знаешь как хорошо доеду!

— Нет, уж ты, пожалуйста, не выдумывай. Помнишь того лётчика, который нас сюда привёз? Вот с ним.