Под горой Гедимина, стр. 16

И не мудрено, что Мишин папа, начальник госпиталя, сильно уставал и сейчас, едва прилёг, заснул.

Миша тихонько встал. Конечно, папа прав: надо маме написать большое, толстое письмо.

Он осторожно, на цыпочках, пошёл к столу, взял папино вечное перо и начал писать:

«Дорогая мама, лабас! Это по-литовски значит „здравствуй“. Мы живём ничего, я уж тут привык. Только тут совсем не так, как в Москве. Тут очень много разрушенных домов. И много узких улиц. Есть такие узкие, что подумаешь, будто двор. Тут есть Страшун-улица, там можно заблудиться. Я тебе про неё расскажу, а писать не буду…»

Миша остановился, прислушался к тому, как храпит папа, посмотрел на тусклую лампочку и снова принялся писать.

«…Тут есть мальчик. Его зовут Зелёненький. Его спрятали в скатерти, а то бы он тоже погиб. И ещё есть девочка Онуте. Это всё равно что Аннушка. Её папа был в подвале, а зачем — я не знаю. И ещё тут есть мальчик Юргис. Это всё равно что Юрий. И Бронек есть, и ещё много других…»

Миша всё время забывал, что не надо макать, и после каждой фразы порывался обмакнуть перо. Нажимать, как обыкновенным пером, нельзя было, и буквы получались тоненькие, некрасивые, не то что в школьной тетради.

«…А больше новостей нет. Мы с папой часто думаем про Москву и всё вспоминаем.

А тут это место для папы. Он сейчас спит, а потом встанет и напишет.

Дорогая мама, я ещё знаю „висо гяро“. Это значит „всего хорошего“. Дорогая мама, напиши мне отдельно большое письмо. Твой сын М. Денисьев».

Миша положил перо и оглянулся на папу. Папа ещё спал. А Мише спать не хотелось. Написать, что ли, заодно и ребятам? Лучше всего — Лине, а она уж всем прочитает.

Миша взял чистый лист:

«Дорогая Лина! Лабас! Это значит…»

Тррр! — вдруг затрещал телефон. Миша вздрогнул, взял трубку и тихо, чтобы не разбудить папу, сказал:

— Слушаю!

— Товарищ майор, — сказали в трубке, — докладываю, что…

— Это не я, — перебил Миша. — Минуточку… — Он подошёл к папе: — Папа, тебя…

— А? Что? — Папа сразу сел, открыл глаза, потянулся. — Ох, я, кажется, чуточку задремал. Так ты говоришь, Миша, что мы с тобой идём по бульвару и что…

— Постой, папа, при чём тут бульвар? Тебя к телефону.

— А! — Папа босиком подошёл к столу. — Да… Хорошо.

Он положил трубку, сел и принялся натягивать сапоги.

— Папа, — сказал Миша, — ты что ж обуваешься,?

— Надо, Мишук.

— Ты ведь сказал: «Больше не пойду».

— Ничего не поделаешь, сынок: служба!

— А ты ведь хотел маме написать.

Папа притопнул каблуками, натянул на широкие плечи тесный халат:

— В другой раз… Или вот что: напиши за меня, дело верней будет.

Он вышел. Миша посмотрел на дверь, вздохнул и взялся за письмо к Лине. Он про всё ей рассказал: и про Онуте, и про Страшун-улицу, и про Зверинец, и про подвал. Он исписал целых три страницы.

А потом взял своё письмо к маме и на оставленном для папы месте написал:

«Дорогая мама, это я опять пишу, а не папа. Потому что его вызвали в госпиталь. Его часто вызывают. Потому что служба, ничего не поделаешь, мама, приходится…»

Он просидел за письмами заполночь. И, когда наконец заснул, на столе под тусклой лампочкой осталось лежать два бумажных треугольника. Один: «Москва, Никитский бульвар, Н. Денисьевой» и другой: «Москва, улица Горького, Л. Незвановой».

Глава одиннадцатая

СТИХИ

Утром Мишины треугольники на самолёте «С-15022» полетели в Москву. А сам Миша вышел из флигелька, пересек обширный двор и постучался в ветхую дверь сторожки. За дверью послышался тонкий голосок Онуте:

— Галима!

Миша уже знал, что «галима» значит «можно», и толкнул дверь. Сеней не было, и он сразу же очутился в комнате. Онуте сидела с книгой у маленького, забранного частой решёткой оконца.

— Миколас! — обрадовалась она. — Заходи.

— Лабас, — сказал Миша.

— Лабас, — улыбнулась Онуте и кинулась наводить порядок: поправила одеяло, взбила подушку, убрала со стола консервную банку, вытерла цветастую клеёнку.

А Миша взял книгу, которую Онуте оставила на подоконнике, и принялся разбирать длинное, непонятное слово на переплёте:

— «Э — ле — мен — то — риус», — с трудом прочитал он и заглянул в книгу. — Это что? Букварь?

Онуте кивнула головой.

— А зачем букварь? — спросил Миша. — Разве ты читать не умеешь?

Онуте смутилась:

— Ни… умею… Только я позабыла… — Она стала ноготком скрести какое-то пятнышко на клеёнке. — Дядя Корней сказал: скоро школа откроется. И надо вспомнить, а то не примут.

— Примут! Всех принимают! — Миша стал перелистывать замусоленные страницы. — А стихи тут есть?

Онуте перестала царапать клеёнку:

— Какие… стихи?

— Всякие! Пушкина там… Маяковского. Стихи — это как песня, то же самое. Только надо не петь, а говорить. Вот сейчас, вот я тебе скажу какой-нибудь. — Он бросил букварь, встал в позу: — Вот это… песня, а можно как стихи. Слушай!

Он отставил ногу и начал:

Широка страна моя родная,
Много в ней…

Онуте притихла, пристально глядя на Мишу. Вдруг она протянула к нему руку:

— Погоди!.. Я знаю. Она тихонько запела:

Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю.
Где так вольно дышит человек!

Правильно?

— Правильно! — обрадовался Миша. — Видишь, ты знаешь!

Онуте застенчиво улыбалась:

— Это само… Это нечаянно вспомнилось.

Она задумалась. Сколько всего сразу вспомнилось ей, как только она услышала слова этой песни! Ей вспомнилось, как четыре года назад, когда она была маленькой, был большой праздник. На площади Катедры собралось много народу. Все пели эту песню. Папа и мама держали Онуте за руки и пели вместе со всеми. А Онуте подпевала: «Я другой такой страны не знаю…»

А потом все выступали и говорили речи, и даже папа выступал. Он поднялся на трибуну и стал говорить:

«Драугай! Товарищи! Сегодня у нас большой праздник. Сегодня мы входим в дружную семью народов СССР. Теперь мы часть самого сильного в мире государства. Да здравствует Советская Литва! Да здравствует Советский Союз!»

И все кричалиг «Валио! Ура!» Онуте тоже кричала: «Валио!» — и махала изо всех сил красным флажком.

И всё пошло по-другому, по-новому. Под горой Гедимина открылся Дворец пионеров. На улице Каноников открылась школа. Онуте поступила туда. Учительница Альдина учила там читать и писать. А иногда читала стихи, и весь класс хором повторял их за ней… Какие ж это были стихи?.. Сейчас…

— Сейчас, — сказала Онуте вслух.

— Что — сейчас? — спросил Миша.

— Я вспомнила. В школе нам говорили стихи.

— Какие?

— Хорошие.

— Да ты слова скажи!

Онуте села за стол, опустила голову, крепко прижала к ушам кулаки и затихла. Миша молчал, чтобы ей не мешать. Онуте долго сидела так, с опущенной головой. Потом она подняла голову и стала смотреть на тёмный сводчатый потолок сторожки, словно хотела там вычитать забытые стихи. Миша не выдержал:

— Вспомнила?

— Сейчас…

Она встала и, глядя на решётчатое окошко, но будто не видя его, тихо, неуверенно начала:

Светит в небе красный стяг,
Словно солнышко живое.
Расступился тяжкий мрак
Над родимою Литвою…

— Здорово! — закричал Миша, — Дальше!

— Погоди, Миколас!..

Онуте придержала Мишину руку, точно боялась, что он может неосторожным движением спугнуть слова, которые медленно оживали в её памяти:

Наша родина жива,
Пали тяжкие оковы…