Неугасимый свет, стр. 38

— Учитель, неужели вы даёте красное древка под их поганое знамя?

— Помалкивай! — проворчал Зак. — Мастер всегда должен угодить заказчику.

Около древка он нарисовал развевающееся знамя и разделил его на три части. Я не утерпел.

— Я всё-таки не понимаю, почему мы так стараемся?!

Он рассердился:

— Или ты будешь молчать как рыба, или ты уберёшься домой!

Я замолчал. Я уже догадался, почему он так старается. Он просто боится, что его убьют, как того Архимедуса. Учитель между тем закрасил верхнюю полосу на знамени белым. Я взялся было готовить синьку и киноварь. Но Зак забрал у меня горшочек:

— Я сам! Не думай, что ты уже всё умеешь! Вместо обычного ультрамарина он развёл берлинскую лазурь, долго её размешивал и, закрашивая синюю полосу, сказал:

— Я, правда, химических академий не кончал, но мой опыт — это же лучшая академия!

Вот и синяя полоса готова. Зак взялся за красную. Он сделал её чуточку пошире и аккуратно закрасил огненно-яркой киноварью, куда для крепости подбавил краплаку. Плотная краска наглухо закрыла «зоду, мило и чернило». Широкое трёхцветное знамя развевалось теперь па полу мастерской Ефима Зака. Он забрался на стул, посмотрел сверху на работу и, видимо, остался доволен. Потом взялся за шрифт. Жирные и ровные, точно печатные, буквы одна за другой вырастали под его кистью.

— Завтра, — сказал Зак, когда всё было кончено, — почаще бегай на площадь, любуйся нашим знаменем.

Утром я побежал на площадь. Наш плакат уже был прибит к верхушке телеграфного столба и сиял, освещенный горячим июльским солнцем. Нарисованное трёхцветное знамя развевалось над разграбленным городом. Напротив, в синагоге, помещался штаб. Часовые у входа глазели на плакат. Я побежал к Заку:

— Учитель, наше знамя уже на месте.

— А какое оно?

— Вы же сами делали — белое, синее и красное.

— Ладно. После обеда, Гиршеле, ещё сходи. После обеда я снова вышел на площадь, посмотрел на столб — и ужаснулся. Красная полоса сверкала вовсю, ещё сильнее, чем утром. Зато белая и синяя полосы заметно полиняли. Через полминуты я уже был у Зака и, задыхаясь, говорил:

— Учитель… беда! Надо скорей… исправить… а то…

— Тише! — сказал Зак. — Кого исправить?

— Флаг. Он портится. Неправильные краски.

Зак усмехнулся:

— Видно, первый помощник не даром кушает хлеб!.. Успокойся, Гиршеле, а главное — молчи, молчи как рыба.

«Первый помощник» исправно делал своё дело. К вечеру белая и синяя полосы на плакате окончательно выцвели. Я боялся смотреть на столб. И всё-таки меня всё время тянуло на площадь. Но вот наконец настала ночь. Слава богу! Хоть бы она тянулась без конца!

Я плохо спал. За городом стреляли пулемёты красных. Я часто просыпался и всё думал об одном: «Что будет, когда белые заметят перемену на плакате!»

И они заметили. Часовые, которые весь день поневоле пялили глаза на плакат, увидели неладное и доложили начальству.

Утром я, как всегда, направился к Заку. Открывая калитку, я услышал шум в мастерской. Я подкрался к окошку. Тот самый офицер, «заказчик», размахивая револьвером, кричал на Зака:

— Ты что это, малярная душа! Какие краски поставил? К стенке захотел?

Зак посмотрел в окно, заметил меня, отвернулся и сказал:

— Ваше благородие, господин полковник, я извиняюсь, но я же не виноват, что красный цвет — это более прочный цвет!

— Молчать! За ноги повешу! Закрасить сию минуту!.. Харченко, веди!

И они повели моего учителя к Базарной площади. Он шёл медленно, держа в одной руке ведёрко с краской, а в другой — длинную лестницу. По обеим сторонам его шагали белые, точно конвой. Мне было жалко учителя, я хотел его позвать, но не решался и тихонько крался сзади.

На площади была суматоха. К синагоге то и дело подъезжали верховые. Оттуда выносили разные папки, сундуки, ящики и грузили на зелёные повозки. Я взглянул на плакат. От синей и белой полос и следа не осталось. Узкое красное знамя на красном древке темнело над площадью. Зак сказал:

— Ай-я-яй, какой конфуз получился! Какие сейчас делают плохие краски, кто бы мог подумать! Ведь краски — это же целая химия. А откуда мне знать химию, господин полковник?

— Сейчас узнаешь химию! — закричал офицер. — Пошевеливайся!.. Харченко, слетай в штаб, узнай, в чём дело.

Зак долго пристраивал лестницу около столба и стал медленно взбираться по ней, кряхтя на каждой перекладине. Вот он уже наверху. Не спеша он повесил ведёрко на белую, разбитую пулей телеграфную чашечку, окунул в него кисть и стал размешивать краску. Синяя капля упала на землю. Зак посмотрел ей вслед. К офицеру подбежал Харченко, подвёл ему лошадь и что-то сказал. Офицер, ругаясь, сунул револьвер в кобуру, вскочил на коня и поскакал прочь. Харченко за ним. На окраине уже стреляли красные. Я притаился в канаве под мосточком. Другие белые солдаты и офицеры тоже вскакивали на коней и мчались к Варшавской дороге.

Стрельба становилась всё громче. Уже слышно было, как воют, пролетая, пули. Мне стало очень страшно, я заплакал и, не вылезая из канавы, стал кричать изо всех сил:

— Учитель, слезайте, слезайте — в вас пуля попадёт!

— Нет! — закричал он не оглядываясь. — Они же видят, что я около красного знамени! — И он замахал рукой, призывая тех, кого ещё не видел.

А над его головой, освещая узкое красное знамя и буквы: «Все честные люди, идите сражаться под это славное боевое знамя!» — сверкало горячее июльское солнце — первый помощник моего учителя, живописца вывесок Ефима Зака.

УПОЛЗАГ

— Для красных, — говорил мой учитель, живописец вывесок Ефим Зак, — я все вывески делаю красным. Больше ничего не придумаешь. Раньше я знал: «Оптик» — это глаз, «Сапожник Блюмберг» — это туфля, «Бакалея Мошковской и сыновья» — это сахарная голова в синей рубашке. А теперь? Что я могу нарисовать к слову УИК? Или вот это… — Он ткнул пальцем в начатую вывеску, — УПОЛЗАГ.

Я обрадовался:

— Ой, здесь я знаю, здесь надо, которое уползает. Какую-нибудь змеюку!

— Новая жизнь, новые слова! — махнул он рукой. — Слова непонятные и жизнь непонятная!.. Натри мне, Гиршеле, киновари для…

Но тут жена Зака, Фейга, ворвалась в мастерскую и стала прижимать к груди липкие, в тесте пальцы:

— Ефим, Ефим, что ты сидишь? За тобой уже пришли!

Мы с Заком кинулись к окну. Высокий красноармеец в очках и в добела выстиранной многими дождями гимнастёрке привязывал коня к столбику, на котором красовалась яркая, как пламя, вывеска: «Художественный салон Е. Зак».

Завидев нас, он крикнул:

— А который тут Заков?

— Это… скорей всего… я! — ответил чуточку побледневший Зак.

Красноармеец подошёл к окну.

— Получите… из штаба! — Он снял будёновку, вынул из неё конверт, чернильный карандаш и бумажку, на которую щедро цыкнул: — Распишитесь!

Потом он сел на коня и поскакал, с восхищением оглядываясь на огненную вывеску «салона».

Фейга опустилась на топчан. На груди её отпечатались все десять пальцев:

— Что там, скорей! У меня бьётся сердце! Зак разглядывал письмо:

— У всех оно бьётся, Фейгеле, и это ничего не значит. Гиршеле, подай очки. Посмотрим. Второе письмо за этот год. Что-то меня стали забрасывать письмами!

Он осторожно разлепил конверт, стал читать и вдруг рассмеялся. Фейга бросилась к нему. Я схватил письмо, прочитал:

— «Товарищ Зяк. Просьба к вам явиться в штаб, не откладывая. Комиссар Бубенчик».

Зак засмеялся, протирая очки:

— У них сломалось «а». Я уже стал «Зяком».

Я спросил:

— А как это может сломаться «А» или «Б»?

— Это же напечатано на пишущей машинке, — ответил Зак. — Скоро, наверное, и для вывесок придумают такую машинку, которая сама будет печатать любым стилем «мясо», «часовой мастер», «уик» и «уползаг». И мы с тобой, Гиршеле, останемся без работы.

Он снял заляпанный красками халат, надел пиджак, на котором тоже немало было разноцветных пятен, причесал на лысине три волоска, которые всё равно опять вздыбились, и отправился в штаб.