Пещера Лейхтвейса. Том второй, стр. 109

— Стреляй, — проворчал Лейхтвейс, — выпускай заряды, это мне на руку: по крайней мере, я легко справлюсь с тобой.

В это время Король контрабандистов добрался до последней перекладины веревочной лестницы. Теперь он ступил на твердую землю, тогда как Лейхтвейс все еще висел на той же высоте. Гаральд положил связанную девушку на землю около себя, а затем, подняв пистолет, крикнул:

— Иди к черту, парень, тебе не удастся донести, где находиться пристанище Короля контрабандистов, — эта пуля не минует тебя.

И он спустил курок.

Но в это мгновение чья-то рука легла на его плечо, и испуганный голос прошептал над его ухом:

— Не стреляй, Гаральд… не убивай… не проливай человеческой крови…

Испустив проклятие, контрабандист обернулся и увидел перед собой свою мать.

— Что ты наделала, матушка? — с досадой вырвалось у него. — Смотри, мой третий выстрел не попал в цель, и на этот раз по твоей вине. Оставь, не мешай мне убить этого человека. Он не должен жить, не должен вернуться к своим товарищам, иначе мы погибнем. Он умрет.

— Я или ты! — громовым голосом пронеслось в это мгновение по ущелью.

В ту же секунду сверкнул огонь, и пуля вонзилась в сердце Короля контрабандистов. Он зашатался, взмахнул беспомощно руками, как бы ища опоры, и без звука упал на землю. На этот раз Лейхтвейс не промахнулся.

Глава 84

МАТЕРИНСКОЕ СЕРДЦЕ

Лейхтвейс спустился с лестницы скорее, чем предполагал Гаральд. Как только ноги разбойника встали на твердый грунт земли, он прицелился и выстрелил в похитителя Гунды. Контрабандист, смертельно раненный, обливался кровью.

Лукреция с пронзительным криком бросилась к убитому сыну.

— Он умирает! — кричала несчастная мать. — Умирает последний, кого я любила на этом свете… Последняя поддержка, остававшаяся у меня, вырвана… теперь я совсем одна… И это называется справедливостью? Господнее милосердие осудило меня, — продолжала несчастная, — схоронить свое дитя раньше своей смерти… Что такое жизнь? Стоит ли родиться? Да будет проклят тот, кого носило чрево матери и кто увидел свет в образе человека… Нет, лучше родиться бесчувственной тварью, тогда, по крайней мере, сердце не будет испытывать таких невыразимых мук, жестоких разочарований и душевных потерь.

Лейхтвейс, не теряя времени, моментально разрезал ножом веревки, связывающие Гунду. Освободившись от них, девушка вскочила и вытащила платок, вложенный ей в рот. Разбойник стоял неподвижно. Вопль и крики несчастной матери тронули его сердце; он уже раскаивался в том, что убил контрабандиста, в чем невозможно было сомневаться. Гаральд боролся со смертью. Кровь безостановочно лилась из глубокой раны на груди. Его молодое тело корчилось в жестоких судорогах, черты лица перекосились, и глаза вышли из орбит. Лейхтвейс попытался спасти несчастного, пытаясь остановить кровь и перевязать рану, что он умел делать в совершенстве. Он готов был ухаживать за человеком, которого только что смертельно ранил, и приложить все старания, чтобы спасти его жизнь. Нагнувшись к Лукреции, стоявшей на коленях перед умирающим Гаральдом, он ласково сказал ей:

— Отодвинься немного, я хочу попробовать помочь твоему сыну, насколько хватит моих слабых сил. Может быть, его еще можно спасти, но только я должен осмотреть рану. Поскорей принеси кусок полотна. Есть ли у тебя арника?

Лукреция медленно поднялась. С застывшими чертами и широко раскрытыми глазами смотрела она с минуту молча на лицо Лейхтвейса. Вдруг углы ее бледного рта странно задрожали, и, вся охваченная волнением, она закрыла лицо руками, не двигаясь с места.

— Не теряй же времени! — крикнул ей разбойник. — Разве ты не видишь, что твой сын истекает кровью? Может быть, еще можно спасти эту дорогую тебе жизнь.

— Вот мой носовой платок, — обратилась Гунда к Лейхтвейсу, протягивая ему тоненький, обшитый кружевом платочек. — Приложите его к ране, чтобы остановить кровь, а я из моей полотняной юбки нарву бинтов… сделайте перевязку. Только скорей… ради Бога, скорей, а то будет поздно.

Но Лукреция вскочила, как дикий зверь, с яростью отбросив платок, который протягивала молодая девушка.

— Слушайте, — кричала она, — пусть никто из вас не смеет тревожить его! Вы его убили, и никакие силы мира не спасут его. Что вы так смотрите на меня, лицемеры? Не думаете ли вы, что я верю вашему сочувствию? Ха, ха, ха! Разве вы люди? Разве вам знакомо сострадание? Нет, смертные не знают милосердия; они умеют только уничтожать, разрушать, убивать. В их воле и в их власти только мучить и терзать своих ближних. Уходите. Не отравляйте своим присутствием последние минуты умирающего… оставьте меня одну с моим сыном. Долгие годы жили мы здесь с ним, и хотя он был отверженный людьми контрабандист, но этот человек был лучше миллионов праведников. Он боготворил свою мать.

При этих словах Лукреция снова, рыдая, бросилась к Гаральду, который сделал слабое движение, чтобы обнять мать.

— Пойдемте отсюда, — шепнула Гунда Лейхтвейсу. — Вы видите, несчастного уже нельзя спасти, его собственная мать противится этой попытке. При этом мне кажется, что в этом ущелье не совсем безопасно. И без того вы уже рисковали из-за меня своей жизнью, неужели же вы хотите лишиться ее?

— Я не могу выносить ее отчаяния, — пробормотал Лейхтвейс. — О, как глубоко я раскаиваюсь, что убил его!.. Никогда в жизни мне не было так больно видеть павшего от моей руки.

— Но вы действовали, защищая собственную жизнь. Он стрелял в вас три раза и мог точно так же вас убить! Нет, вы не должны ни в чем обвинять себя, и вы поступили, как поступил бы всякий на вашем месте.

Гунда протянула руку разбойнику, но тот быстро отдернул свою, проговорив:

— Нет… Нет, сударыня. Не касайтесь меня, раз не знаете, с кем имеете дело… не знаете, кто вас спас.

В это время Лукреция пристально всматривалась в Лейхтвейса, и на ее лице, залитом слезами, как ранее, отразилось безграничное изумление. Нагнувшись над Гаральдом, она пробормотала хриплым голосом и так тихо, что никто не мог услышать ее:

— Не с ума я ли схожу? Этот голос… Я не могу ненавидеть убийцу моего сына, когда слышу его. Этот голос… Ах, как часто он раздавался в моих ушах в счастливые дни моей жизни. Тогда он говорил мне о любви, о преданности, о вещах, милых и дорогих девическому сердцу. А сегодня… сегодня я слышу этот голос из уст человека, отнявшего у меня единственное и последнее, что оставила мне жалкая жизнь… Нет, нет, горе лишает меня рассудка…

Подняв голову, она увидела нагнувшегося к ней Лейхтвейса.

— Вы бедны, добрая женщина, — сказал он, — я отнял у вас кормильца, но я не мог поступить иначе — это было не убийство, а самозащита. Но так как теперь вы лишились опоры вашей старости, я буду заботиться о вас. Вы не должны нуждаться, и хотя я не могу вернуть дорогую вам жизнь, но, по крайней мере, избавлю вас от мелких житейских забот. Возьмите этот кошелек, он наполнен золотом. Это все, что я могу сделать для вас в настоящую минуту; когда же вы потратите эти деньги, я пришлю вам новую сумму. Клянусь вам, несчастная, достойная сожаления мать, что до последнего вашего вздоха вы не будете нуждаться. Чтобы доказать, как серьезно и добросовестно я отношусь к принятой на себя обязанности, я скажу вам свое имя: Меня зовут Генрих Антон Лейхтвейс.

Медленно поднялась старушка и протянула руки вперед, как бы отгоняя от себя призрак, а затем, пронзительно вскрикнув, как подкошенная упала на землю.

— Что это? — воскликнул с удивлением Лейхтвейс. — У меня мороз пробежал по коже от взгляда этой женщины. Нет… нет! Не горе о погибшем сыне лишило ее сознания, она была поражена чем-то другим, каким-то неожиданным открытием. О Боже! Не скончалась ли она?.. Нет, благодарение Богу, она жива, она дышит… приходит в себя.

Лукреция с трудом поднялась и, раскрыв объятия, голосом, не поддающимся описанию, в котором смешивались радость и ликование, рыдания и бесконечная тоска, крикнула: