Октябрьская страна (The October Country), 1955, стр. 62

Как загипнотизированный, стоял Эдвин над разбитой игрушкой и смотрел, смотрел… Коробка лежала на боку. Бархатные ладошки чертика тянулись вверх и показывали прямо на запретную дорогу, ведущую между деревьями в загадочное туда. Там, в лесу, царил едва уловимый запах машинного масла, которое – он знал – капает из Тварей. Но сейчас, кажется, на дороге было все тихо. Ласково пригревало солнце, ветерок шевелил листву деревьев. И Эдвин решился пойти вдоль каменной ограды.

– Учительница-а… – тихонько позвал он.

Никто не отозвался. Тогда он сделал несколько шагов по дороге.

– Учительница!

Он поскользнулся на кучке, оставленной каким-то животным, и остановился, мучительно вглядываясь в лежащий перед ним коридор из деревьев.

– Учительница!

Эдвин снова двинулся вперед-медленно, неуклонно. Пройдя еще несколько шагов, обернулся. Позади лежал его Мир – такой непривычно затихший… И маленький! Оказывается, он был такой маленький! Мирок, а не мир.

От нахлынувших чувств у Эдвина едва не остановилось сердце. Он невольно шагнул обратно, но потом спохватился, вспомнив о странной, пугающей тишине сегодняшнего утра – и снова зашагал через лес.

Все вокруг было таким новым, таким незнакомым. Запахи, которые так и лезли в ноздри, цвета и очертания предметов, их ошеломляющие размеры…

"Если я зайду за эти деревья, я умру, – думал Эдвин, – ведь так говорила мама". "Ты умрешь! Ты умрешь!" – кричала она.

Но что это значит – умру? Все равно что открыть еще одну запретную комнату? Голубую с зеленым комнату – самую большую из тех, что ему приходилось видеть! Только вот где-же ключ?

Впереди он увидел огромную железную дверь – сделанную в виде витой решетки. И она была приоткрыта! Ах, мама! Ах, Учительница! Если бы они только видели, какая там пряталась комната – огромная, как само небо! Вся из зеленой травы и деревьев!

Эдвин стремительно побежал вперед. Споткнулся, упал и снова побежал – и бежал, пока не покатился с какой-то горы – вниз, вниз… Дорога сначала виляла, потом вдруг стала все ровнее и прямее – и Эдвин услышал новые незнакомые звуки. Вот он уже возле ржавой витой решетки. Вот она скрипнула, выпуская его наружу. Вселенная, которую он покинул, осталась далеко позади – да он уже и не оглядывался на те, прежние свои Миры, как будто они растаяли и исчезли. Теперь он только бежал и бежал…

Полицейский, стоя на обочине, оглядывал улицу.

– Ей-Богу, не поймешь этих детей, – непонятно к кому обращаясь, сказал он и покачал головой.

– А что такое? – заинтересовался прохожий.

Полицейский нахмурился, обдумывая ответ.

– Да вот, только что пробежал какой-то пацан. Так представляете – бежит, а сам хохочет и вперемешку еще орет. Видели бы вы, как он подпрыгивал – ровно ненормальный какой. И еще хватал все руками – фонарные столбы, телефонные будки, пожарные краны, стекла в витринах, машины, ворота, заборы – словом, все подряд. Собак трогал, прохожих… Даже меня схватил за рукав. Схватил – и стоит: то на меня посмотрит, то на небо. А у самого – верите ли – слезы в глазах. И все повторяет и повторяет какую-то чушь. Громко так, аж визжит.

– И что же это была за чушь? – спросил прохожий.

– "Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Как здорово, что я умер!" – вот так прямо и кричал. – Полицейский задумчиво поскреб подбородок. – Видать, какая-то у них новая игра…

The Scythe 1943(Коса)

Переводчик: Н. Куняева

И вдруг дорога кончилась. Самая обычная дорога, она сбегала себе в долину, как ей положено, – между голых каменистых склонов и зеленых дубов, а затем вдоль бескрайнего пшеничного поля, одиноко раскинувшегося под солнцем. Она поднималась к маленькому белому дому, который стоял на краю поля, и тут просто-напросто исчезала, как будто сделала свое дело и теперь в ней не было больше надобности.

Все это, впрочем, было не так уж и важно, потому что как раз здесь иссякли последние капли бензина. Дрю Эриксон нажал на тормоз, остановил ветхий автомобиль и остался сидеть в нем, молчаливо разглядывая свои большие грубые руки – руки фермера.

Не меняя положения, Молли заговорила из своего уголка, где прикорнула у него под боком:

– Мы, верно, не туда свернули на распутье.

Дрю кивнул.

Губы Молли были такими же бесцветными, как и лицо. Но на влажной от пота коже они выделялись сухой полоской. Голос у нее был ровный, невыразительный.

– Дрю, – сказала она, – Дрю, что же нам теперь делать?

Дрю разглядывал свои руки. Руки фермера, из которых сухой, вечно голодный ветер, что никогда не может насытиться доброй, плодородной землей, выдул ферму.

Дети, спавшие сзади, проснулись и выкарабкались из пыльного беспорядка узлов, перин, одеял и подушек. Их головы появились над спинкой сиденья.

– Почему мы остановились, пап? Мы сейчас будем есть, да? Пап, мы ужас как хотим есть. Нам можно сейчас поесть, папа, можно, а?

Дрю закрыл глаза. Ему было противно глядеть на свои руки.

Пальцы Молли легли на его запястье. Очень легко, очень мягко.

– Дрю, может, в этом доме для нас найдут что-нибудь поесть?

У него побелели губы.

– Милостыню, значит, просить! – отрезал он. – До сих пор никто из нас никогда не побирался. И не будет.

Молли сжала ему руку. Он повернулся и поглядел ей в глаза. Он увидел, как смотрят на него Сюзи и маленький Дрю. У него медленно обмякли мускулы, лицо опало, сделалось пустым и каким-то бесформенным – как вещь, которую колошматили слишком крепко и слишком долго. Он вылез из машины и неуверенно, словно был нездоров или плохо видел, пошел по дорожке к дому.

Дверь стояла незапертой. Дрю постучал три раза. Внутри было тихо, и белая оконная занавеска Подрагивала в тяжелом раскаленном воздухе.

Он понял это еще на пороге – понял, что в доме смерть. То была тишина смерти.

Он прошел через небольшую прихожую и маленькую чистую гостиную. Он ни о чем не думал: просто не мог. Он искал кухню чутьем, как животное.

И тогда, заглянув в открытую дверь, он увидел тело.

Старик лежал на чистой белой постели. Он умер не так давно: его лицо еще не утратило светлой умиротворенности последнего покоя. Он, наверное, знал, что умирает, потому что на нем был воскресный костюм – старая черная пара, опрятная и выглаженная, и чистая белая рубашка с черным галстуком.

У кровати, прислоненная к стене, стояла коса. В руках старика был зажат свежий пшеничный колос. Спелый колос, золотой и тяжелый.

Дрю на цыпочках вошел в спальню. Его пробрал холодок. Он стянул пропыленную мятую шляпу и остановился возле кровати, глядя на старика.

На подушке в изголовье лежала бумага. Должно быть, для того чтобы кто-то ее прочел. Скорее всего, просьба похоронить или вызвать родственников. Наморщив лоб, Дрю принялся читать, шевеля бледными пересохшими губами.

"Тому, кто стоит у моего смертного ложа.

Будучи в здравом рассудке и твердой памяти и не имея, согласно условию, никого в целом мире, я, Джон Бур, передаю и завещаю эту ферму со всем к ней относящимся первому пришедшему сюда человеку независимо от его имени и происхождения. Ферма и пшеничное поле – его; а также коса и обязанности, ею предопределяемые. Пусть он берет все это свободно и с чистой совестью – и помнит, что я, Джон Бур, только передаю, но не предопределяю. К чему приложил руку и печать 3-го дня апреля месяца 1938 года. Подписано: Джон Бур. Kyrie eleison! [Господи, помилуй! (греч.)]"

Дрю прошел назад через весь дом и остановился в дверях.

– Молли, – позвал он, – иди-ка сюда! А вы, дети, сидите в машине.

Молли вошла. Он повел ее в спальню. Она прочитала завещание, посмотрела на косу, на пшеничное поле, волнующееся за окном под горячим ветром. Ее бледное лицо посуровело, она прикусила губу и прижалась к мужу.