Дьюма-Ки, стр. 68

Я предполагал оставить только цикл «Девочка и корабль», но не потому, что испытыват к этим полотнам особую любовь. Просто я еше не закончил этот цикл, вот картины и оставались моей живой плотью. Я мог бы показать их на выставке и продать позже, но пока собирался держать там, где они сейчас и находились — в «Розовой малышке».

xv

Когда я вернулся на виллу, никаких кораблей на горизонте уже не было, да и стремление рисовать на какое-то время пропало. Вот я и воспользовался диктофоном Уайрмана — «перенёс» типовой контракт на магнитную ленту. Адвокатом я не был, но за прошлую жизнь прочитал и подписал немало юридических документов и мог понять, что контракт достаточно простой.

Вечером я отнёс в «Эль Паласио» и контракт, и диктофон. Уайрман готовил ужин. Элизабет сидела в Китайской гостиной. Цапля с глазами-буравчиками (она неофициально стала домашней зверушкой) стояла на дорожке, с мрачной задумчивостью смотрела в окно. Закат наполнял комнату светом, но свет этот уже не был солнечным. В Фарфоровом городе царили разруха и запустение, статуэтки людей и животных лежали на боку, здания были сдвинуты к углам бамбукового стола, особняк с колоннами — перевёрнут. Элизабет сидела в кресле, по-прежнему напоминая капитана Блая и как бы спрашивая, отважусь ли я поставить всё на прежние места.

— Если я пытаюсь навести какое-то подобие порядка, — заговорил у меня за спиной Уайрман, и от неожиданности я чуть не подпрыгнул, — она всё сметает. Несколько статуэток сбросила на пол, и они разбились.

— Статуэтки ценные?

— Некоторые — да, но речь не о том. Когда она в здравом уме, то знает каждую. Знает и любит. А если она придёт в себя и спросит, где Бо-Пип [119] или Угольщик, и мне придётся ответить, что она их разбила, то потом она будет грустить весь день.

— Если она придёт в себя.

— Да. Именно.

— Пожалуй, пойду домой, Уайрман.

— Собираешься порисовать?

— Есть такое желание. — Я повернулся к хаосу на столе. — Уайрман?

— Вот он я, vato.

— Почему в таком состоянии она всё разваливает?

— Думаю… потому, что её мутит от упорядоченного.

Я начал поворачиваться, но он положил руку мне на плечо.

— Я бы предпочёл, чтобы ты сейчас на меня не смотрел. — По голосу чувствовалось, что он едва сдерживает слёзы. — Сейчас я не в форме. Шагай к парадной двери, а потом обойди дом по двору, если хочешь возвращаться по берегу. Ты это сделаешь?

Я сделал. А когда вернулся, взялся за портрет. Всё шло хорошо. В смысле, портрет получался. Я уже видел лицо Уайрмана, которое хотело проявиться на холсте. Начало проявляться. В этом не было ничего необычного, что вполне меня устраивало. Отсутствие необычностей — всегда наилучший вариант. Я был счастлив. Хорошо это помню. Я ощущал полную умиротворённость. Ракушки шептались. Правая рука зудела, но где-то глубоко под кожей и не так, чтобы сильно. Окно, выходящее на Залив, превратилось в прямоугольник черноты. Один раз, прервав работу, я спустился вниз, чтобы съесть сандвич. Потом включил радио и нашёл «Кость»: «J. Geils» пели «Hold Your Lovin». Ничего особенного, просто великая рок-группа, подарок от богов рок-н-ролла. Я рисовал, и лицо Уайрмана проступало всё отчётливее. Он уже стал призраком. Призраком, обитающим в холсте. Но это был безобидный призрак. И если бы я отвернулся от мольберта, то не увидел бы Уайрмана, стоящего там, где стоял Том Райли, а в расположенном дальше по берегу «Еl Palacio de Asesinos» левая половина мира для Уайрмана по-прежнему оставалась чёрной — это я знал наверняка. Я рисовал. Радио играло. Музыка накладывалась на шёпот ракушек.

В какой-то момент я закончил рисовать, принял душ, лёг в постель. Мне ничего не приснилось.

И когда мыслями я возвращаюсь к пребыванию на Дьюма-Ки, эти дни в феврале и марте, когда я работал над портретом Уайрмана, кажутся мне лучшими.

xvi

Наутро Уайрман позвонил в десять часов. Я уже стоял у мольберта.

— Не отрываю?

— Ничего страшного. Перерыв мне только на пользу, — солгал я.

— Нам недоставало тебя этим утром. — Пауза. — Понимаешь, мне недоставало. Она…

— Да, да.

— Контракт — пальчики оближешь. Исправлений — по мелочи. Там сказано, что ты делишь выручку пополам с галереей, но тут я кое-что изменю. Соотношение пятьдесят на пятьдесят останется до тех пор, пока выручка не превысит четверть миллиона. Потом поменяется на шестьдесят к сорока в твою пользу.

— Уайрман, мне никогда не продать картин на четверть миллиона долларов.

— Я надеюсь, в этом они полностью с тобой солидарны, мучачо, вот почему я хочу внести пункт об изменении соотношения на семьдесят к тридцати после того, как выручка перевалит за полмиллиона.

— Добавь ещё минет в исполнении мисс Флориды, — фыркнул я. — Теперь не хватает только этого пункта.

— Добавлю. Ещё один момент — эксклюзивный период на сто восемьдесят дней. А должно быть девяносто. Не вижу тут никаких проблем, но, думаю, это интересно. Они боятся, что какая-нибудь большая нью-йоркская галерея пронюхает о тебе и переманит.

— Я должен знать о контракте что-то ещё?

— Нет, и я чувствую, что тебе не терпится вернуться к работе. Я свяжусь с мистером Йошидой насчёт этих поправок.

— С глазом есть перемены?

— Нет, амиго. Очень хотел бы сказать, что есть. Но ты продолжай рисовать.

Я уже отнял трубку от уха, когда услышал:

— Ты смотрел утренний выпуск новостей?

— Нет, даже не включал телевизор. А что?

— Коронёр округа говорит, что Кэнди Браун умер от острой сердечной недостаточности. Я подумал, что тебе это будет интересно.

xvii

Я рисовал. Получалось медленно, но процесс шёл. Уайрман обретал реальные очертания вокруг прямоугольника, где его мозг плавал в Заливе. Уайрман получался моложе, чем на фотографиях, которые крепились к мольберту по бокам от холста, но значения это не имело. Я сверялся с фотографиями всё реже и реже, а на третий день просто их убрал. Мне они больше не требовались. И теперь я рисовал, как, наверное, рисуют большинство художников: словно это размеренная работа, а не вызванные каким-то наркотиком приступы безумия, которые вдруг приходят и так же внезапно прекращаются. Рисовал я под радио, теперь всегда настроенное на волну «Кости».

На четвёртый день Уайрман принёс мне откорректированный контракт и сказал, что я могу его подписать. Добавил, что Наннуцци хотел бы сфотографировать мои картины и сделать слайды для лекции в библиотеке Селби в Сарасоте, назначенной на середину марта — за месяц до открытия моей выставки. На лекцию предполагалось пригласить шестьдесят или семьдесят ценителей живописи из Сарасоты и Тампы. Я ответил согласием и подписал контракт.

Дарио приехал во второй половине дня. Я с нетерпением ждал окончания фотосессии, чтобы скорее вернуться к работе. Скуки ради я поинтересовался, кто выступит с лекцией в библиотеке Селби. Дарио, изогнув бровь, посмотрел на меня так, словно я изволил пошутить.

— Тот единственный в мире человек, который знаком с вашей работой, — ответил он. — Вы.

Я вытаращился на него.

— Я не могу выступать с лекцией! Я ничего не понимаю в живописи!

Дарио обвёл рукой картины, которые на следующей неделе Джек и двое сотрудников галереи собирались упаковать в ящики и увезти в Сарасоту, с тем, чтобы, по моему разумению, они простояли на складе галереи до открытия выставки.

— Вот эти картины говорят о другом!

— Дарио, эти люди — знатоки! Они изучали живопись! Господи, готов спорить, у многих из них дипломы по искусствоведению! Вы хотите, чтобы я стоял перед ними и нёс околесицу?

— Именно так и поступал Джексон Поллок, когда рассказывал о своей работе. Зачастую пьяный. И это сделало его богатым. — Дарио подошёл ко мне, взял за культю. На меня это произвело впечатление. Очень редкие люди решались прикоснуться к культе, словно где-то в глубине души боялись, что ампутация заразна. — Послушайте, друг мой, они — люди влиятельные. И не только потому, что у них есть деньги. Их интересуют новые художники, и каждый знает ещё трёх человек с такими же интересами. После лекции… вашей лекции… начнутся разговоры — те самые разговоры, благодаря которым вроде бы рядовое событие попадает в разряд сенсационных. — Он замолчал, с минуту крутил в руке ремешок фотоаппарата и улыбался, потом продолжил: — Вам нужно будет рассказать только о том, как вы начали и как выросли в…

вернуться

119

Бо-Пип — девочка-пастушка из детской песенки.