Дьюма-Ки, стр. 63

iv

Кража у друга радовать меня не могла… пусть даже речь шла об одном рентгеновском снимке. Не нравилось мне и ещё одно: я промолчал о том, что сделал с Кэнди Брауном. Мог бы сказать, и после истории с Томом Райли Уайрман мне поверил бы. Даже без появившейся у него толики сверхъестественных способностей — поверил бы. В этом, собственно, и заключалась проблема. Ума Уайрману хватало. Если мне удалось взмахом кисти отправить Кэнди Брауна в морг округа Сарасота, тогда, возможно, я мог и другое: помочь одному бывшему адвокату с пулей в голове там, где пасовали врачи. А если не мог? Лучше не будить ложных надежд… по крайней мере за пределами собственного сердца, где они были на удивление высоки.

Когда я добрапся до «Розовой громады», правое бедро выло от боли. Я повесил полупальто в стенной шкаф, принял пару таблеток оксиконтина и тут заметил мигающую лампочку на автоответчике.

Звонил Наннуцци. Он обрадовался моему решению. Да, действительно, если и остальные мои работы под стать тем, что он уже видел, галерея «Скотто» с радостью проведёт мою выставку, будет гордиться такой честью и организует всё до Пасхи, когда зимние туристы разъезжаются по домам. Он спрашивал, сможет ли он с одним или двумя компаньонами подъехать и взглянуть на другие законченные работы? Они захватили бы с собой и типовой контракт.

Это были хорошие новости (потрясающие новости), но по ощущениям всё это происходило на другой планете, с другим Эдгаром Фримантлом. Я сохранил сообщение и начал уже подниматься полестнице, держа в руке украденный рентгеновский снимок, но остановился. «Розовая малышка» для моих целей не годилась, потому что не годился мольберт. Не годился и холст с масляными красками. Для этого — не годились.

Хромая, я вернулся в большую гостиную. Там на журнальном столике лежала стопка альбомов и несколько коробок цветных карандашей, но и они не годились. В ампутированной правой руке появился лёгкий, блуждающий зуд, и впервые я подумал, что действительно могу это сделать… если найду соответствующее для этой работы передаточное звено, медиума.

Я подумал о том, что медиум — ещё и человек, канал связи с загробной жизнью, и рассмеялся. Нервно, конечно, что правда, то правда.

Поначалу не понимая, что мне нужно, я прошёл в спальню. Потом взглянул на стенной шкаф и понял. Неделей раньше я попросил Джека отвезти меня за покупками. Не в торговый центр «Перекрёсток», а в один из магазинов мужской одежды на «Сент-Арманд-Секл». Там я купил полдюжины рубашек из тех, что застёгиваются на пуговички снизу доверху. Илзе, когда была маленькой, называла их «Взрослые рубашки». Они все ещё лежали в целлофановых упаковках. Упаковки я сорвал, булавки вытащил, рубашки грудой покидал в стенной шкаф. Они мне не требовались. Я пришёл за картонными вставками.

Такими ярко-белыми прямоугольниками картона.

В карманчике дорожного футляра моего пауэрбука я нашёл маркер «Шарли». В прошлой жизни я ненавидел эти маркеры, потому что они воняли чернилами и пачкались. В этой полюбил толстые линии, которые они оставляли — линии, настаивающие на том, что они реально существуют, даже если всё остальное — видимость. Картонки, «Шарпи» и рентгеновский снимок мозга Уайрмана я отнёс во «флоридскую комнату», залитую ярким светом.

Зуд в ампутированной руке усилился. Но теперь он меня только радовал.

У меня не было экрана с подсветкой, на каких врачи просматривают рентгеновские снимки и томографические сканы, но стеклянная стена «флоридской комнаты» прекрасно его заменила. Мне даже не понадобился скотч. Я сумел засунуть край снимка в щель между стеклом и хромированной рамкой, и теперь смотрел на объект, по мнению многих, не существующий в природе: мозг адвоката. Он плавал на фоне Залива. Какое-то время я не отрывал от него глаз (сколько — не знаю, две… четыре минуты), зачарованный видом синей воды сквозь серую сердцевину «грецкого ореха», извилины которого превращали эту воду в туман.

Пуля выглядела чёрным обломком, начинающимся разваливаться на части. Чем-то напоминала маленький корабль. Или вёсельную лодку, плывущую по морю.

Я принялся за работу. Собирался нарисовать только мозг (без пули), но этим дело не ограничилось. Я продолжил и добавил воду, потому что, вы понимаете, этого требовала картина. Или моя ампутированная рука. А может, я имел в виду одно и то же. Я нарисовал даже не Залив, а всего лишь намёк на него, но он зримо присутствовал на картоне, и этого хватило, потому что я был действительно талантливым сукиным сыном. На всё ушло двадцать минут, а когда я закончил, на прямоугольнике картона человеческий мозг плавал в Мексиканском заливе. И получилось, чего уж там. Получилось круто.

И при этом жутко. Я бы обошёлся без этого слова, говоря о собственной работе, но деваться некуда. Сняв рентгеновский снимок со стекла и сравнив с моей картиной (пуля в произведении науки, никакой пули — в произведении искусства), я осознал то, что мне, наверное, следовало увидеть гораздо раньше. И уж точно после того, как я начал цикл «Девочка и корабль». Мои работы производили такое впечатление не потому, что воздействовали на нервные окончания, но потому, что люди знали (и на каком-то уровне сознания или подсознания они действительно это знали): перед ними нечто такое, что пришло из дальних мест, лежащих за пределами таланта. Все эти созданные на Дьюме картины вызывали ощущение ужаса, едва удерживаемого в узде. Ужаса, грозящего вырваться из-под контроля. Прибывающего под сгнившими парусами.

v

Я опять проголодался. Приготовил сандвич и принялся за него, усевшись перед компьютером. Я знакомился с последними успехами «Колибри» (эти «птички» превратились для меня в навязчивую идею), когда зазвонил телефон. Сняв трубку, я услышал голос Уайрмана.

— У меня не болит голова, — сообщил он.

— Ты теперь всегда будешь так здороваться? — спросил я. — Или в следующий раз начнёшь с «Я только что справил большую нужду»?

— Не надо обращать это в шутку. Голова у меня болела с момента, как я очнулся в столовой после того, как застрелился. Иногда в ней что-то гудело, иногда — грохотало, как в аду под Новый год, но она болела всегда. И вот уже полчаса, как боли нет. Я варил кофе, а она ушла. Просто ушла. Я не мог в это поверить. Поначалу подумал, что умер. Ходил на цыпочках, ожидая, что она вернётся и врежет по мне серебряным молотком Максвелла, но она не возвращается.

— Леннон-Маккарти, — вставил я. — Тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год. [111] И не говори мне, что я ошибаюсь.

Он ничего не сказал. Молчал долго. Но я слышал его дыхание. Наконец он заговорил:

— Ты что-то сделал, Эдгар? Скажи Уайрману. Скажи папочке.

Я подумал о том, чтобы сказать: «Ни хрена я не делал». Потом прикинул, что он может заглянуть в папку и обнаружить пропажу одного рентгеновского снимка. Кроме того, внимания требовал и сандвич, начатый, но далеко не приконченный.

— А как твоё зрение? — спросил я. — Есть перемены?

— Нет, левая лампа по-прежнему выключена. И, если верить Принсайпу, никогда уже не включится. Во всяком случае, в этой жизни.

Чёрт. Но разве в глубине души я не знал, что работа не закончена? Утренняя возня с «Шарпи» и Картонкой не шла ни в какое сравнение с полноценным оргазмом прошлой ночи. Навалилась усталость. Сегодня ничего делать не хотелось — только сидеть и смотреть на Залив. Наблюдать, как солнце опускается в caldo largo, и не рисовать этот грёбаный закат. Да только оставался Уайрман. Уайрман, чёрт его дери.

— Ты ещё на связи, мучачо?

— Да. Можешь сегодня вызвать Энн-Мэри Уистлер на несколько часов?

— Зачем? Для чего?

— Чтобы ты мог мне попозировать. Хочу написать твой портрет. Если твой глаз не видит, полагаю, мне нужен Уайрман собственной персоной.

— Так ты что-то сделал. — Я едва слышал его, так тихо он говорил. — Ты меня уже нарисовал? По памяти?

вернуться

111

Песня «Серебряный молоток Максвелла» (Maxwell's Silver Hummer) выпущена в составе альбома «Эбби-роуд» (Abbey Road) в сентябре 1969 г.