Дьюма-Ки, стр. 111

Именно через Новин поначалу говорила Персе, чтобы не испугать маленького гения. И что могло быть менее страшным, чем чернокожая девочка-кукла, которая улыбалась и носила красный платок на голове, совсем как любимая няня Мельда?

Элизабет изумилась или испугалась, когда кукла заговорила? Я так не думаю. Она могла обладать потрясающим талантом в узкой области, но в остальном оставалась трёхлетним ребёнком.

Новин говорила, что именно нужно рисовать, а Элизабет…

Я вновь взялся за альбом. Нарисовал торт, лежащий на полу. Размазанный по полу. Маленькая Либбит думала, что идея этой проказы принадлежала Новин, но за ней стояла Персе, проверяющая силу Элизабет. Персе экспериментировала, как экспериментировал я, она пыталась понять, насколько мощным может стать её новое оружие.

Потом пришёл черёд «Элис».

Потому что — нашептала кукла — есть сокровище, и ураган может его отрыть.

Только урагана «Элис» не было. Как не было и урагана «Элизабет». Её ещё не называли Элизабет, ни семья, ни она сама. В тысяча девятьсот двадцать седьмом году на Дьюма-Ки обрушился ураган «Либбит».

Потому что папочка хотел бы найти сокровище. И потому что папочке следовало переключиться на что-то ещё, а не только…

— Она сама заварила кашу, — произнёс я грубым голосом, так не похожим на мой собственный. — Пусть теперь и расхлёбывает.

…не только злиться на Ади, убежавшую с Эмери, этим Целлулоидным воротником.

Да, именно так обстояли дела на южной оконечности Дьюма-Ки в далёком 1927-м.

Я нарисовал Джона Истлейка: получились только его ласты на фоне неба, кончик трубки для дыхания да тень под водой. Джон Истлейк нырял за сокровищем.

Нырял за новой куклой своей младшей дочери, хотя, возможно, сам в это и не верил.

Рядом с одной из ласт я написал: «ЗАКОННОЕ ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ».

Образы возникали в моём сознании, становились чётче и чётче, словно долгие годы ждали освобождения, и я спросил себя, а вдруг все картины (и инструменты, которые при этом использовались) — от наскальных рисунков в пещерах Центральной Азии до «Моны Лизы» — хранят в себе память о своём создании и создателях, вдруг она остаётся в мазках, как ДНК?

«Плыви, пока я не скажу: стоп».

Я добавил Элизабет на картину с ныряющим папочкой, стоящую в воде по пухлые коленки, с Новин под мышкой. Либбит могла быть той девочкой-куклой с рисунка, который забрала Илзе. Я назвал его «Конец игры».

«И, увидев всё это, он обнимает меня обнимает меня обнимает меня».

Я торопливо изобразил эту сцену: Джон Истлейк обнимает маленькую Либбит, подняв маску на волосы. Корзинка для пикника рядом, на одеяле, и на ней — гарпунный пистолет.

«Он обнимает меня обнимает меня обнимает меня».

«Нарисуй её, — прошептал голос. — Нарисуй законное вознаграждение Элизабет. Нарисуй Персе».

Но я не стал. Испугался того, что могу увидеть. И того, что этот рисунок мог сделать со мной.

А как насчёт папочки? Как насчёт Джона? Сколь много он знал?

Я пролистывал её картины, пока не добрался до кричащего Джона Истлейка, с кровью, бегущей из носа и одного глаза. Он знал многое. Возможно, узнал слишком поздно — но узнал.

И что в действительности случилось с Тесси и Ло-Ло?

И с Персе, раз уж она молчала все эти годы?

И что она собой представляла? Точно не куклу, в этом сомнений быть не могло.

Я мог бы продолжать (картина Тесси и Ло-Ло, бегущих по тропе, какой-то тропе, взявшись за руки, уже просилась на бумагу), но начал выходить из полутранса, испуганный до смерти. Кроме того, я думал, что знаю достаточно, чтобы действовать; а Уайрман поможет домыслить остальное — тут у меня сомнений не было. Я закрыл альбом. Положил на стол коричневый карандаш (от него почти ничего не осталось) давно ушедшей маленькой девочки… и осознал, что голоден. Если на то пошло, страшно голоден. Но такое состояние после рисовальной вакханалии меня давно уже не удивляло, да и еды в холодильнике было достаточно.

vi

Я медленно спустился вниз — голова кружилась от образов (летящая вверх ногами цапля с синими глазами-буравчиками, ласты размером с лодку на ногах папочки) — и свет в гостиной зажигать не стал. Нужды в этом не было: к апрелю я уже мог пройти от лестницы на кухню в кромешной тьме, ни на что не наткнувшись. За прошедшие месяцы этот уединённый дом, вознесённый над водой, стал для меня родным, и, несмотря ни на что, я представить себе не мог, что покину его. Посередине гостиной я остановился, посмотрел на Залив через «флоридскую комнату».

И там, не более чем в сотне ярдов от берега, под светом четвертушки луны и миллиона звёзд, покачивался на волнах бросивший якорь «Персе». Со свёрнутыми парусами. Такелаж паутиной висел на древних мачтах. «Саваны, — подумал я. — Это мачтовые саваны». Парусник покачивался вверх-вниз, как сгнившая игрушка давно умершего ребёнка. Насколько я мог видеть, палубы пустовали (ни людей, ни вещей), но кто мог знать, что таилось в трюме?

Я почувствовал, что сейчас грохнусь в обморок. И одновременно понял почему: я перестал дышать. Приказал себе сделать вдох, но в течение одной жуткой секунды ничего не происходило. Мои лёгкие оставались плоскими, как лист закрытой книги. Когда же грудь наконец-то поднялась, я услышал хрип. Потом понял, что сам издал этот звук, пытаясь не лишиться чувств. Я выдохнул воздух, который сумел набрать в лёгкие, и вдохнул вновь, уже не столь шумно. В сумраке гостиной перед глазами появились чёрные точки, потом исчезли. Я ожидал, что корабль последует их примеру (чем он мог быть, как не галлюцинацией?), но он остался — длиной сто двадцать футов и максимальной шириной примерно шестьдесят [36,5 на 18 с четвертью метров]. Покачивался на волнах, чуть переваливаясь с борта на борт. Бушприт, напоминающий грозящий палец, как бы говорил мне: «О-о-о-х, паршивый парниша, ты сам на это напро…»

Я отвесил себе оплеуху, достаточно сильную, чтобы выбить слезу из левого глаза, но корабль никуда не делся. Тут до меня дошло: если корабль встал на якорь у «Розовой громады» (если это реальный корабль), то Джек сможет увидеть его с мостков у «Эль Паласио». Телефонный аппарат был у дальней стены гостиной, но с того места, где я застыл как памятник, я мог быстрее добраться до телефона в кухне. Стоял он на столике, аккурат под выключателями. И мне очень хотелось включить свет, особенно на кухне, под потолком которой крепились яркие флуоресцентные лампы. Я попятился из гостиной, не отрывая глаз от корабля, и, добравшись до кухни, тыльной стороной ладони поднял все три рычажка выключателей. Вспыхнул свет, «Персе» исчез (как и всё за стеклянными стенами «флоридской комнаты») в ослепляющей белизне. Я развернулся, протянул руку к телефону, но за трубку так и не взялся.

Потому что увидел на моей кухне мужчину. Он стоял около холодильника. В мокрых лохмотьях, которые когда-то были синими джинсами и рубашкой без воротника, с вырезом-лодочкой. Что-то похожее на мох росло на его шее, щеках, лбу, предплечьях. Правая сторона черепа была размозжена. Осколки костей торчали сквозь чёрные волосы. Правый глаз вытек. Осталась глазница, заполненная чем-то губчатым. Другой глаз, в котором не было ничего человеческого, сверкал чужеродным, пугающим серебряным блеском. Босые ступни раздулись, полиловели, на лодыжках кожа лопнула, обнажая кости.

Утопленник улыбнулся, его губы разошлись, открыв два ряда жёлтых зубов, торчащих из чёрных дёсен. Он поднял правую руку, и я увидел, вероятно, ещё одну реликвию, принесённую с «Персе». Наручники. Одно ржавое и старое кольцо обжимало запястье утопленника. Раскрытые половинки второго напоминали раззявленные челюсти.

Второе кольцо предназначалось мне.

Он зашипел — возможно, других звуков разложившиеся голосовые связки издавать не могли — и двинулся вперёд под ярким светом таких реальных флуоресцентных ламп. Оставляя мокрые следы на деревянных половицах. Отбрасывая тень. Я даже уловил едва слышное поскрипывание, увидел, что талию утопленника перетягивает намокший кожаный ремень… сгнивший, конечно, но не расползшийся.