Пляска Чингиз-Хаима, стр. 46

40. В камуфляже

Сколько времени я оставался без чувств, как им удалось освободиться от меня и изгнать из своего сознания, где я так упорно отплясывал хору! Не знаю, не могу вам сказать. Во всяком случае, когда я открыл глаза, то чувствовал себя гораздо лучше. Я еще не забыл свои былые страхи, но сейчас они мне казались нелепыми, словно во время сна я таинственным образом изменился. Более того, мне было так хорошо, что я даже задумался, а не поработали ли надо мной, пока я был в отключке, заботливые руки какого-нибудь целителя. Я бодр, уверен в себе. На ногах стою крепко, взгляд зоркий. В голове только светлые, возвышенные мысли. Чувствую себя объектом крепкой дружбы и безмерной интеллектуальной поддержки. Ощущение, будто я духовно развился, преобразился, морально перевооружился. Монтень, Паскаль, ЮНЕСКО, Лига прав человека, Нобелевская премия двум еврейским писателям, всюду концерты, ежедневно по миллиону посетителей в наших музеях, вот о чем я думаю, вот о чем надо думать. Уф-ф. Что это со мной только что было? Легкий кратковременный кризис, небольшое ослабление морального духа. Сделаем глубокий вдох, и он больше не повторится: воздух леса Гайст чрезвычайно полезен, ибо здесь дышит подлинный Дух [38].

Значит, я встаю и сразу замечаю одну крайне любопытную деталь: у меня сперли одежду. И сейчас на мне форма, какую до сих пор я видел только на других; кажется, называется она камуфляж. Гм. Странно это, странно. Как это произошло? И что все это значит? Уж не Шатц ли напялил на меня эту форму, пока я спал? Боялся, что я замерзну?

Я сразу стал искать свою желтую звезду: ее сорвали с меня. К счастью, она валялась рядом на земле. Я поднял ее и приладил на место. Все в норме.

Я чуть-чуть раздвинул ветки и осторожно выглянул. И тотчас же понял: что-то готовится, знать бы только, что именно. Лес Гайст преобразился в подлинный исторический гобелен, озаренный дивным светом и лучащийся обетами. Цветы благоухают так, что никаких запахов больше и не чувствуешь. Трава растет прямо-таки наперегонки и скрывает все, чего не следует видеть, тысячи голубей работают на ощущение чудесного мира, лани, куда ни глянь, принимают умилительные позы, руины располагаются самым выигрышным образом, а небо такое чистое, такое лазурное, что невольно возникает впечатление некой противоестественности. Повсюду неоклассицистские колоннады, на всех углах рога изобилия, лиры, а в воздухе витают лавровые венцы, готовые опуститься и повиснуть у вас на члене в момент апофеоза. Во всем тщательно сработанное искусство. Здорово попахивает государством, покровителем искусств, громадными заказами, великолепными академиями и той самой Большой Римской премией, Всеобщей любовью. Культурное излучение такое, что ни о каких изъянах, ни о чем чужеродном тут и мысли не может возникнуть: миллионы детишек могли бы приползти сюда подыхать с голоду, и это не потревожило бы ничьих глаз. Нет, это уже не сознание и даже не подсознание, это истинный Воображаемый музей, и мне казалось, я сейчас заплачу от наплыва чувств и от благодарности при мысли, что я допущен сюда. Никогда еще мои помыслы не были столь благородными, столь возвышенными. Неужели я, жалкий еврейский диббук, попал наконец в подсознание Бога, а то даже и самого Де Голля?

Я слышу торжественные фанфары, вижу на ветвях пухленьких ангелочков с чистенькими попками. Звучат небесные хоры, но вот подлинное чудо: они возносятся с земли. А голоса такие чистые, такие кристальные, что у меня появилась надежда, что все люди наконец-то стали скопцами и теперь так изъявляют свою благодарность.

Может, Лили наконец-то познает наслаждение?

Пока я что-то не вижу ее. Но она несомненно в лесу Гайст, ведь именно здесь все происходит. Правда, я заметил, что в укромных уголках этого гобелена затаились легавые. Это хороший знак. Почетный караул.

Немножко меня беспокоит небо. Никогда еще оно не было таким лучистым. Впечатление, будто оно стало ближе.

А Лили все нет. Куда она, черт бы ее побрал, подевалась? Может, отправилась в Индию или в Африку, но что женщине со столь высокими требованиями делать в слаборазвитых странах?

С небом же происходит что-то вообще небывалое и жутковатое. Кажется, оно стало еще ближе. С лазурностью уже покончено. Теперь его повело на пурпурность и лиловость, оно багровеет, пульсирует. Воздух достиг напряженной прозрачности, раскалился добела. Внезапно со всех сторон заклубились тучи и понеслись, словно отплясывая небесный галоп. Потом цвет неба стал каким-то неопределенным, но взгляд угадывает в нем еще незримые медные и розовые тона, словно оно пребывает в сомнениях, колеблясь между закатом и восходом. Природа затаила дыхание, точно испытывая таинственную, необъяснимую робость.

— Хаим, с чего это на вас такая форма?

Я даже подскочил от неожиданности. Шатц. Я так углубился в изучение неба — никогда мне от этого не избавиться, — что не заметил, как он подошел. На нем точно такая же маскировочная форма, на голове каска, ремешок под подбородок.

— А вам какое дело? Я теперь американец и не обязан перед вами отчитываться.

— Мазлтов. В таком случае какого черта у вас такая физиономия?

— Да так, пустяки. Мы опять по ошибке разбомбили южновьетнамскую деревню. Есть убитые и раненые.

— Это у вас скоро пройдет, вы еще новичок.

— Да. И потом, каждый может ошибиться, как сказал еж, слезая с одежной щетки.

— Я ищу Лили. Вы тут ее не видели?

— Нет. Что-то там дерьмовато. Никаких следов Джоконды. Она должна быть здесь.

Я опять с некоторой растерянностью глянул на свое камуфляжное облачение; не знаю, как оно на мне оказалось, я к нему еще не привык и даже слышу тихонький внутренний голос, который верещит: «Гвалт!» — можете себе представить, я подцепил диббука, не то вьетнамского, не то арабского, не то негритянского, толком сам не знаю, так что с этим братством со мной случилось что-то, что порядочным ну никак назвать нельзя.

Над головой жуткий грохот, но это вовсе не то, чего я боялся, а всего лишь эскадрилья реактивных самолетов. Что они делают тут, над лесом Гайст?

— Тут что, вьетконги завелись? Что они делают здесь, это косоглазое отродье?

Шатц с симпатией посмотрел на меня:

— А вы делаете успехи. Не горюйте, скоро освоитесь. Увидите сами, ничего трудного тут нет.

Я уловил в его глазах скрытую насмешку, да и покровительственный его тон мне не понравился. Евреи — солдаты ничуть не хуже немцев, и я ему это докажу. В этот момент нас обстреляли, я бросился на землю, пополз, выглянул, и что же я вижу? Четверо косоглазых ублюдков поливают из автоматов парней из первой роты, лучшей моей роты! У, сучьи педы! Я хватаю гранату, срываю чеку и бросаю прямо в желтопузых. Результат — ни одного косоглазого, сплошная красная икра для муравьев. Вскакиваю, отдаю приказ, надо разобраться с очередной деревней, я иду первым, деревня умиротворена, я поздравляю парней, половина из них негры, поначалу, узнав, что командир у них еврей, они кривили рожи, но после трех, может, четырех деревень я заработал у них уважение, а у меня в части есть и мексиканцы, и пуэрториканцы; нет, что ни говори, война — это все-таки большое дело, ничто так не скрепляет братство.

Внезапно со страшным криком я просыпаюсь. Я лежу в камуфляже, в каске, с автоматом, а вокруг двадцать два трупа вьетконговцев — мужчины, женщины, дети. Видно, я чуток вздремнул после боя. На лице у меня ножка ребенка, я ее осторожно скидываю, зеваю во весь рот, чувствую, устал. И обнаруживаю, что, пока спал, я стал полковником и весь увешан наградами. И козел тут же. Язык набок, мокрый, как мышь, Джоконда его доконала. Весь дрожит, задница ходуном ходит, повернулся он к ней, но, едва увидел ее улыбку, душераздирающе замекал, попытался сигануть в кусты, да только от нее не смоешься, так что дернулся он в последний раз, хлопнулся наземь и откинул копыта. Прощай, козел. Последнее слово всегда принадлежит Культуре.

вернуться

[38] Ср.: Дух дышит, где хочет. Инн. 3:8.