Пляска Чингиз-Хаима, стр. 37

— Флориан, то Распятие было просто великолепно. Я хочу еще одно такое же.

— Ч-ч-что?

— Я хочу еще одно такое же.

Флориан от удивления разинул рот, и это оказалась такая огромная пасть, что, право, я даже подумал, будто передо мной сам Александр Македонский.

— Лили, это невозможно! Я… я тебя не слышал. Годы мои такие, что я стал глуховат.

— Это все матери, которые своим воплями повредили вам слух, — успокоил я его. — Шум, знаете ли, очень вреден.

— Лили, и тебе не стыдно?

Губки у нее задрожали. Я почувствовал, что она сейчас расплачется. Но я знал, что мне остается сделать.

32. «Прекрасный голубой Дунай»

Вообразите себе золотую легенду, прекраснейший в мире гобелен, плачущую принцессу в божественном освещении, и вы поймете, что чувствовал я, Хаим с улицы Налевской, личность непонятная и неопределенная, нелепая и презренная, которому вдруг представилась нежданная возможность.

— Хочу еще такое же! На холме среди оливковых деревьев… Чтобы это было так же красиво… Я сделал шаг вперед:

— Я был бы счастлив, если только я вам подхожу.

Флориан вознегодовал:

— Мазохист! Извращенец! Хаим, валите отсюда, она вас уже достаточно поимела!

Лили внимательно смотрит на меня. Я восхищен. Чувствую: цивилизация обогатится новым достижением.

— К вашим услугам.

Флориан бросает на меня взгляд, полный безмерного отвращения.

— Это же надо! Он на седьмом небе!

— Кажется, я с вами уже имела дело, — промолвила Лили.

— Еще бы! — прошипел сквозь зубы Флориан. — Это принесло шесть миллионов, не считая мыла.

Лили раскрыла мне объятья:

— Но все равно я хочу танцевать с вами. Я обожаю вальс.

Флориан попытался встать между нами:

— Ты уже с ним досыта навальсировалась! Она подошла ближе:

— Да, но я хочу научить его новым па…

— Да они все те же! — заорал Флориан. — Хаим, сматывайтесь отсюда, пока еще не поздно! Надо быть последним мазохистом, чтобы пытаться удовлетворить ее!

А она вся словно бы устремилась ко мне. Можно говорить все, что угодно, но распознать клиента она умеет.

— Позвольте пригласить вас, господин… простите, как?

— Хаим. Чингиз-Хаим, вычеркнутый еврейский комик, к вашим услугам.

— Позвольте, господин Хаим. Это будет наш самый прекрасный, наш последний вальс!

Можете мне верить, можете нет, но принцесса из легенды обняла меня, и в тот же миг в яме, я хочу сказать, в оркестровой яме, заиграли скрипки, и я встал на цыпочки, я приготовился вальсировать…

— «Прекрасный Голубой Дунай», дерьмо собачье! — выкрикнул Флориан. — Да неужто вы позволите еще раз поиметь себя под самый затасканный в мире мотивчик?

— Ближе, еще ближе, — шепчет Лили. — Прижмите меня крепче… Вот так…

Я ощущал непонятную радость, восхитительное опьянение. И вдруг пошатнулся. Голова закружилась.

— Из… извините…

Я отпустил ее, схватился руками за горло: я испытывал удушье…

— Кретин! — рявкнул Флориан. — Недоделок! Гуманист сраный!

— Ничего страшного, — успокоила Лили. — Это «Голубой Дунай», он ударил вам в голову…

Ну уж нет, какой там «Голубой Дунай», это ее духи. Я узнал их.

— Газ… — пробормотал я. — Извините" но от вас пахнет газом!

— Идиот! — бросил мне Флориан. — Я же предупреждал вас! Новые па, как же! Да все те же, ничуть не изменились!

Теперь я танцевал один. И уже не вальс. Это старинный наш танец. Лили аплодирует мне:

— До чего красиво! Как это называется?

— Хора… еврейская хора, — объясняет Флориан. — Это у них чисто естественное, как у кошки на раскаленной плите… Народный танец. Их ему обучили казаки.

Лили хлопает, отбивая ритм:

— Браво! Браво!

Не знаю, что со мной приключилось, но я не могу остановиться. Глаза у меня повылезали из орбит, скрипки наяривают в каком-то безумном, адском темпе, я вижу, что меня окружают нацисты в коричневых рубашках, и все они отбивают ладонями ритм, кроме одного, который со смехом таскает за бороду еврея-хасида, а тот поощряюще хихикает, причем оба они стоят, обернувшись к грядущим поколениям.

— По… помогите! Я не могу остановиться! Вдруг мне показалось, будто меня схватила чья-то могучая рука, встряхнула, и у меня возникло ощущение, что здесь оказался весь Израиль вплоть до последнего сабра и вся страна могучим пинком в зад вышибла меня в прошлое.

— Браво! Отлично сделано! — бросил мне Флориан. — Валите-ка отсюда вместе с вашими народными танцами! Все уже сыты по горло еврейским фольклором!

33. Немецкое чудо

Я оказался в кустах, голова все еще кружилась, земля уходила из-под ног, я ухватился за что-то, и ко мне наконец вернулось зрение: я обнаружил, что обеими руками вцепился в ногу Шатца.

— Отцепитесь от меня! — кричит он. — Вы что, не видите, что я и без того завален?

Да, действительно, я обнаружил, что у него сложности. Он оказался внутри кучи, точную природу которой я установил не сразу, но, однако, распознал козла, трех теток, тещу, которая одна стоит десяти, Большой Ларусс в двенадцати томах, а сам Шатц в это время, ругаясь на чем свет стоит, пытается оттолкнуть почтальонскую сумку, набитую свежей почтой. Я бы с удовольствием помог ему, но сам оказался тоже завален; на правом глазу у меня лежит солонка, в бок врезался велосипедный насос, к тому же я обнаружил, что держу в объятиях Джоконду и при этом окружен самыми разнообразными предметами религиозного культа, среди которых я точно определил опять же козла, тещу, которая одна стоит десяти, трех Будд, двух Сталиных, шесть пар до блеска начищенных Мао Цзе-дунов, тонну святых с торчащими во все стороны нимбами, иллюстрированную «Кама Сутру» с Марксом и Фрейдом в постели на обложке, одного кюренка, десять килограммов кхмерского искусства, одного Де Голля, две пары брюк дзен, восемнадцать эдиповых комплексов в отличном состоянии, «Марсельезу» Рюда, десять товарных вагонов, битком набитых демократией, три красных опасности, одну с иголочки желтую, абажур из человеческой кожи античной эпохи, продающийся на пару с Вермеером, полную скорби задницу Иеронимуса Босха, комплект распятий производства церковного комбината Сен-Сюльпис, двадцать пар сапог, набитых еврейскими страданиями, набор сердец, которые кровоточат, когда в них бросаешь монетку, тринадцать цивилизаций, еще вполне пригодных к употреблению, одну полностью исковерканную «Свободу или смерть», поцелуй прокаженному, дарованный до того, как прокаженный заболел проказой, пять десятков гуманистических опер, одну лебединую песнь, одну крокодилову слезу, десять миллиардов стереотипов, велосипедиста, который нигде не финишировал, и лапсердак моего возлюбленного учителя рабби Цура из Белостока, все так же подбитый экуменизмом. М-да, у этого хмыря поистине не подсознание, а самая настоящая свалка.

Мы пытались выбраться. Но земля оседала под ногами, грунт там мягкий, податливый, раскисший, так что на нем вполне можно было еще строить на тысячу лет.

Шатц впал в полнейшее уныние.

— Что за свинство! — возопил он. — Я же говорил вам, мы попали в лапы сексуального маньяка!

Я внимательней взглянул на Шатца. Действительно. Я рассмеялся.

— Чего вы на меня выпялились?

— Я никогда не обращал внимания, что у вас такая физиономия.

Шатц прямо-таки взбесился:

— Может, вы кончите меня оскорблять? Или вы не понимаете, что этот тип издевается над нами?

А я хохотал и все не мог остановиться. Мысль, что пресловутое мужское начало расы господ наконец-то полностью и всецело воплотилось в личности Шатца, наполняла меня надеждой. Я и не думал, что немецкое чудо могло принять такие размеры.

— Вы должны попробовать еще разок, — сказал я. — И тогда, быть может, удовлетворите ее. У вас именно такая рожа, как нужно. Попробуйте, mein Fuhrer! В сущности говоря, в первый раз вы слишком быстро отступились.

— Хаим, вы не отдаете себе отчета! Этот тип пытается уничтожить нас!