Пляска Чингиз-Хаима, стр. 28

— Это порочный тип, — плаксиво протянул Шатц. — От него можно ждать чего угодно. Я промолчал.

— Хаим, мы попали в подсознание сексуального маньяка.

Я продолжаю молчать как рыба, пытаясь сохранять спокойствие. В мире, который ожидает собственного сотворения, все возможно. В темноте может происходить мелкое шарлатанское творение любой сволочной пакости. Однако сама мысль, что я, вполне возможно, являюсь простым психоаналитическим элементом, невыносима для меня. И тем не менее, чем глубже я вдыхаю, тем больше убеждаюсь, что пахнет все это весьма скверно, а чем скверней это пахнет, тем вероятней становится возможность, что мы имеем дело с подсознанием. Кстати, от всего этого — виновность, еврей, нацист, небытие, импотенция, фригидность, небесный бык — на тысячу лье воняет душой.

— Он пытается выблевать нас, — прошептал Шатц.

При этом он жалобно сопел. Для них это типично. Ему не важно, где, как, в чем, с кем, лишь бы существовать.

— Я мог бы понять, если бы он пытался выблевать нациста вроде вас, — ответил я. — Но почему меня?

— В его мозгу мы соединены, — объяснил Шатц. — Это нормально.

Его слова настолько чудовищны, что я зашелся безумным хохотом. Одна мысль, что слову «еврей» в нормальном процессе ассоциаций отныне может соответствовать слово «немец», является истинным апофеозом человеческого.

Я глубоко вздохнул и на глазах остолбеневшего Шатца пустился в пляс. Эх, раз-два-три! Раз-два-три! Я заставлю его отведать нашу старую хору, и можете поверить мне, сапогами я топал вовсю, выдал ему по полной, так что, надеюсь, ему пришлось покорчиться. Если мне хоть капельку повезет, я этому курвину отродью опять устрою небольшой травматический шок. Подсознание, оно для этого и создано.

— Вы что, спятили? — изумился Шатц. — Сейчас не время для танцев!

— А я и не танцую, — ответил я. — Я топаю.

И раз-два-три! Через некоторое время я почувствовал себя гораздо лучше, и мне очень бы хотелось знать, как себя чувствует он. Видать, не здорово. И доказательство тому — я больше не испытываю страха. Я снова ощутил уверенность. Я здесь и здесь останусь. Не скажу, что мне безумно нравится в его дерьмовом подсознании, но, скажите, куда мне податься? Здесь мне так же худо, как в любом другом месте. Я хотел бы отправиться на Таити, на берег Океана, но ведь всюду и всегда это опять будет то же самое подсознание. Коллективное.

И только одного я не предвидел: Шатцу, если судить по его виду, тоже стало лучше. Похоже, защищаясь от изгнания, я защитил и его, хотя и вопреки своему желанию. Он успокоился. Вытащил из кармана трубку, разлегся на траве и закурил. Насмешливо глянул на меня и произнес:

— Спасибо, Хаим. Вы меня спасли.

На секунду я даже лишился дара речи, весь ужас моего положения ясно предстал передо мной. Неужто и впрямь жертва и палач обречены быть неразлучными до тех пор, пока будет жив род людской?

Наверно, надо будет позволить извергнуть себя, согласиться на исчезновение, полностью раствориться в Океане, дружественном, а может, и нет, но он хотя бы дает вам возможность в нем утопиться. Единственное, что нужно, чтобы этот хмырь сделал усилие, достойное меня. Нужно, чтобы он изошел кровью, чтобы он изблевал меня вместе с лохмотьями своей плоти. Надеюсь, у него достанет на это таланта. Я бы предпочел, конечно, гениальность, но ее, увы, не существует, иначе мир уже давно был бы сотворен.

А пока я возвращаюсь к Лили. Всегда же возвращаешься к ней. Можете вы назвать мне имя хоть одного человека, которому удалось ускользнуть от нее живым?

24. Все импотенты

Она склонилась над камнем, печальное лицо обрамлено сияющими локонами. Мне показалось, что я заметил на нем следы слез. Но это были явно мои слезы.

— Флориан, у меня иногда возникает желание умереть.

— Спасибо, любимая. Я бесконечно тронут. Это самый большой комплимент, который ты сделала мне.

— Исчезнуть раз и навсегда, больше не искать, не ждать, не страдать. Больше не быть. Понимаешь, Флориан?

— Это произойдет. Однажды тебя не станет. Люди работают над этим. Немножечко терпения. Рим тоже не сразу строился.

Чувствую, она действительно начинает впадать в уныние, теряет терпение, и я ее понимаю. Тщетно бросать ей под ноги полторы сотни замечательнейших изображений Христа и три сотни изображений мадонн, играть Дебюсси — она знает, что это высокое искусство, но, по сути, все оно только для отвода глаз.

— Ну почему они такие торопливые, такие эфемерные? Неужели они думают, что я смогу реализовать себя при такой спешке? А какое короткое у них дыхание, какая короткая жизнь!

— Краткий акт.

— А выражение их лиц, их гримасы!

— Благовоспитанные девушки, дорогая, в такой момент обыкновенно закрывают глаза.

— Когда я отдаюсь им, можно подумать, что сейчас все океаны выйдут из берегов, все корабли потерпят крушение, извергнутся все вулканы, а к чему все сводится — к сопению!

— Да, это лирические клоуны, которые только и думают, как быстрей отработать на арене свой номер.

— А их обещания! Они разглагольствуют о безднах, о небесах, о безумных солнцах и хмельных созвездиях, а потом закуривают сигарету.

— Они слишком много курят.

— Но ужасней всего их руки. Угасшие, унылые руки, и такие тяжелые, они их кладут на тебя, как будто садятся…

— Да, да, давящие руки.

— А их ласки, Флориан! Женщины знают, что войны будут всегда. И ничуть не удивляются, что мужчины сносят с лица земли города и уничтожают население. Это их ласки.

— Все импотенты, дорогая. На свете только ты и я умеем любить по-настоящему.

И он нежно поцеловал ей руку. Показалось мне или я действительно уловил во взгляде Лили оттенок жестокости и насмешки?

— Да, Флориан, ты величайший любовник. Ты ни разу не прикоснулся ко мне.

— Спасибо, дорогая.

— Ты ни разу не разочаровал меня.

— В этом-то и весь секрет. Абсолют, с ним нужно тонкое обхождение. Кстати, истинные зрелые мужчины, мужчины вроде меня, безо всяких изъянов… гм-гм… если не считать совершенного пустяка, — испытывают отвращение к физиологии, к плотскому, им ненавистно держать в руках, обладать, иметь. Им вполне достаточно мечтать и помогать мечтать тебе. Вот так избегают посредственности.

Лили кончиками пальцев нежно поглаживает скалу, ласкает извечную твердость.

— Флориан, ты считаешь, что я слишком требовательна и придирчива?

— Помилуй, дорогая, что за идея! Ты провидишь великое, только и всего. У тебя мозги устроены совершенно по-другому. Ну да, возможно, ты излишне капризна, чуть-чуть фантазерка, всегда стремишься к невозможному…

Он умолк. Мне показалось, или Флориан действительно обиделся? А Лили поднимает глаза с трогательной и даже страстной улыбкой, в которой читается — как бы это сказать? — да, именно читается некое обещание, и взгляд ее снова стал блуждать по небу.

Я опять ощутил беспокойство. Уж очень подозрительно, что этот хмырь, который приютил меня, все время косится на Бога. Нет, в его подсознании я решительно не нахожу ничего стоящего. Я даже подумал, а вдруг это истинный христианин, но тогда какого черта я в нем делаю?

Флориан смущенно кашлянул:

— Послушай, дорогая, может, тебе есть смысл чуть-чуть уменьшить свои притязания… Совсем немножечко.

Лили скорчила недовольную гримаску, грациозно склонила голову и положила ее на плечо Флориану. При этом она что-то мелодично мурлыкает, играя со своими кудрями. Лицо ее настолько совершенно, что так и подталкивает к совершению преступления на почве страсти. У меня появилось предчувствие: в ближайшие дни в каком-нибудь темном закоулке леса Гайст ее разорвут на куски.

— Какая тишина! — прошептала она. — Можно подумать, природа затаила дыхание.

— Она любуется тобой, дорогая.

— Флориан, почему никогда ничего не происходит?

— Да нет же, происходит, и многое, просто ты чуточку рассеянная и не замечаешь. Вот, например, произошло великолепнейшее Распятие, ему многократно подражали. О нем даже до сих пор говорят, и в очень лестных для тебя выражениях. Замечательные крестовые походы, костры, инквизиции, несколько весьма показательных революций… И все ради твоих прекрасных глаз. О нет, я не стану утверждать, что им удалось, но как-никак они пытались… Да, пытались.