Азарт среднего возраста, стр. 43

«Что-то во мне не так, – подумала Варя. – Что-то внутренне не так, изначально. По сути! Но что, что?..»

Что в ней было не так, откуда это изначальное «не так» пошло, этого Варя не знала. Только догадываться об этом она могла, извлекая свои догадки из полузабытых воспоминаний и догадок же детства.

Глава 3

Ксении почему-то казалось правильным уйти вот именно в никуда.

Это не было желанием красивого жеста. Жесты, любые, вообще были ей чужды, и, сознавая многие свои недостатки, этого она за собою не знала.

Да, впрочем, внутренне ей было понятно, почему хочется уйти вот так, в неведомое, не имея даже прибежища. Все-таки она надеялась на Божью помощь, как надеялась на нее всегда. А как же можно на нее надеяться, если ловко складываешь свою жизнь сама? Да еще в таких обстоятельствах, когда не устраиваться надо, а лишь рыдать в отчаянии…

Рыдать Ксения не умела. Она плакала, позволив отчаянию овладеть собою, только один раз в жизни – когда умерла бабушка и уехала навсегда за границу единственная ее подруга Эстер, Звездочка; это случилось в один день. И в тот же день, вернее, в ту же ночь она сказала Игнату – задыхаясь прошептала, обхватив его за шею: «Я ни в чем больше тебе не откажу! Ты один у меня остался, один…»

Может, тоже лишь от отчаяния она сказала ему это? Ксения не знала. Она смутно помнила все, что было потом, – первую их ночь, когда ее била такая дрожь, что она не могла даже раздеться перед ним, а Игнат успокаивал ее и говорил, что не надо ей раздеваться, не надо, потом, потом…

И вот теперь она должна была уйти от него, от человека, который был для нее всем – мужем, опорою, смыслом.

Их жизнь зашла в тупик. Может, сами они ее в тупик завели. А вернее, только она, Ксения, была в том виновата. Но, как бы там ни было, пришла пора освободить его от себя. Давно она пришла, эта пора, но у Ксении до сих пор недоставало мужества.

А теперь она решилась.

Игнат уехал в очередную командировку. Он бывал за границей часто и подолгу, это было редкостью для нынешних времен, но Ксению не удивляло. Любые времена, даже такие глухие, как нынешние, должен был пробить его могучий талант, в этом она была уверена. И даже не талант к строительству мостов, который он сам в себе взрастил, а другой, который она почувствовала в нем с самого начала, когда он приехал со своего Севера и позвонил в их с бабушкой дверь, и она кормила его ночью гречневой кашей с луком, потому что никакой другой еды в доме не было.

Ксения и сейчас улыбнулась, вспомнив это, хоть на душе ее лежал теперь камень. Очень уж он был смешной тогда, Игнат! Нет, не смешной. Усталый – месяц добирался с Белого моря в Москву, шутка ли! – растерянный от равнодушного напора, каким встретила его столица… Но нисколько не смешной в том привычном смысле, который бездумно вкладывается людьми в эту оценку.

Ксения вспомнила, как, стоя той ночью на пороге, Игнат смотрел на нее с тем глубоким вниманием, которое было частью его таланта – к жизни таланта, вот какого. Жизнь набрала в нем великую силу, и грех было этой силе мешать.

Она и не хотела мешать. Так она себе говорила, собирая вещи в тесной комнатке, где они жили с тех пор, как стали семьею. Впрочем, стали ли? Теперь Ксения не была в этом уверена.

Она удивлялась своему спокойствию. Откуда оно в ней, как такое может быть? От Игната ведь она уходит, от него, от… От лучшего, что было в ее жизни!

Но спокойствие ее не оставляло.

«Значит, все я правильно делаю, – подумала Ксения. – Сколько можно жизнь его застить?»

Вещей у нее было мало. Их и у Игната было немного – оба они жили здесь словно бы временно, так, что в любую минуту могли собраться и переменить свою жизнь. Удивительно ли, что время этой перемены все-таки настало?

Ксения села к столу, придвинула к себе специально оставленный листок; все остальные листы, на которых она рисовала эскизы к фарфору, были уже уложены. Больше ей укладывать было нечего.

«Игнат! – написала она. – У меня не хватило мужества уйти от тебя в твоем присутствии. Мне Бог вообще мало дал мужества для жизни… Но это я должна сделать непременно. Я должна тебя оставить. Тебе лучше будет без меня, перед тобою откроется совсем другое будущее. Ты многого добьешься в жизни, если тебя не будет отягощать жена из поповских дочек».

И тут она поняла, что пишет неправду. То есть это была правда – про то, что при советской власти, которая, теперь это окончательно стало ясно, установилась навсегда, жена из поповских дочек, отец которой еще в восемнадцатом году расстрелян был в своем приходе, удачи не принесет. Но это ничего не значило для Игната, и Ксения это знала.

Она быстро перечеркнула последнюю фразу и стала писать сбивчиво, торопливо, словно боялась, что не сумеет объяснить ему вообще ничего.

«Господи, Игнат! – побежали неровные строчки. – Ведь дело не в этом! Я не в силах дать тебе такую любовь, какой ты заслуживаешь. Что-то во мне слишком блекло для тебя. Может, слишком я погружена в дело, которое увлекло меня с юности? Иногда я думаю, что фарфоровые узоры нужны мне больше, чем ты… Прости меня за это. Как бы там ни было, я ухожу. Прощай. Чашка пусть останется. Помнишь, их было две? Одну я отдала Звездочке, когда она уезжала, а другую оставляю тебе. У меня нет никого дороже вас и уже не будет».

Чашка, о которой она писала, стояла перед нею на столе. Ксения положила под нее исписанный листок. Эта чашка гарднеровского фарфора была единственное, что осталось от жизни, которая так дорога была сердцу.

Чашке было двести лет, и все эти двести лет она хранилась в семье Иорданских. На ней красовалось вырисованное мелкими розочками пылающее сердце, в центре сердца нежно синела незабудка, а внизу старинной вязью было выведено: «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою». Такие надписи принято было делать на любовном фарфоре. Ксения тоже хотела расписать такую чашку, но подобной надписи придумать не могла. Не было таких слов в ее сердце, и ничего с этим нельзя было поделать.

Весна в этом году выдалась промозглая, будто осень.

Ксения вспомнила, какая яркая, солнечная стояла весна десять лет назад. Тогда и Звездочка еще не думала никуда уезжать – наоборот, полна была счастливых планов о том, как станет она великой артисткой, звездой Мюзик-холла, и Ксенька с Игнатом придут на спектакль, в котором у нее будет главная роль, и аплодировать ей будут так, что все ладони собьют, вот как!.. Они тогда поехали втроем гулять в Серебряный бор, и Ксения – вечно с нею что-нибудь! – подвернула ногу, да так, что ступить на нее не могла, и Игнат нес ее через лес на руках, долго-долго нес, даже она устала и положила голову ему на плечо, а он дышал ровно, будто и ничуть не тяжело ему было ее нести, и в каждом движении его была свобода и мощь, которой ничем не сломить.

Что это было – то, что охватило ее тогда? Любовь? Или одна лишь потребность защиты, одна лишь тяга к его незыблемости? Теперь Ксения этого не понимала. Да и тогда не понимала, наверное.

Теперь она стояла на мостовой рядом с домом, который стал им случайным пристанищем, и мелкий дождик покрывал холодной пылью ее лицо, закинутое вверх. Ксения нашла взглядом окно их с Игнатом комнаты, перекрестилась и быстро пошла по улице прочь.

Все-таки она отчасти кривила душою, думая, что уходит в никуда. Какие-то мысли о будущем жизнеустройстве у нее, конечно, были. Единственным местом, которое представлялось ей возможным пристанищем, был монастырь.

Все связанное с церковью было для Ксении так привычно, с детства еще привычно, что это и не могло быть иначе. Конечно, именно в монастырь она должна была отправиться, уйдя от мужа. Правда, их почти не осталось, монастырей: теперь, к тридцать восьмому году, советская власть извела их почти под корень. Но Пюхтицкий женский монастырь все же существовал, Ксения знала об этом от батюшки, что служил в церкви у Преображенской заставы. Совсем недавно, когда она говела на Страстной неделе, отец Сергий еще раз подтвердил ей: да, не попустил Господь, чтобы закрыли Пюхтицкий монастырь, недавно получил он письмо от матушки настоятельницы, которая приходится ему двоюродной сестрою.