Ботинки, полные горячей водки, стр. 10

Девушка была стройна и черноволоса, к тому же у нее оказались крепкие нервы: не дожидаясь, когда братик разберется с источникам крика, она легко упорхнула в ванную комнату, даже своих легких тряпочек не прихватив. Лица ее рассмотреть не удалось.

Раскрыв балконную дверь, я кинулся к братику. Заперевшись в малой комнате, мы раскрыли диван и увидели Рубчика.

На лице его разом, в доли мгновения, сменилось несколько неизмеримо глубоких эмоций: исчез черный, кромешный ужас, пришла легкая надежда и следом выглянуло удивленье, еще не рассеяв, впрочем, страха.

– Вы… Вы откуда?

– Хули ты орешь, Рубило? – спросил братик злым шепотом. – Хули ты орешь?

– Мне приснилось, что я в гробу! – сказал Рубчик таким высоким голосом, каким не говорил никогда; я, по крайней мере не слышал. – В гробу! Я не в гробу?

Он сел в ящике для белья и огляделся:

– Зачем я тут лежу? – спросил он.

– На, Рубчик, покури! – предложил ему братик. и сунул в зубы сигарету, тут же поднеся горячий лепесток зажигалки.

– И выпить! – сказал Рубчик хрипло и капризно.

Братик выглянул в коридор, осмотрелся – в ванной еще шумела вода, сбегал на кухню и вернулся с недопитым стаканом водки и огурцом:

– На-на, и выпей. Только не ори больше.

Рубчик брезгливо вылез из ящика, быстро выпил водки и закусил брызнувшим огурчиком. Мы сложили диван и Рубчик упал на подушки: ноги, видимо, все еще не держали его. Он с удовольствием оглядывал комнату, удивляясь своему возвращению в мир.

– Дай еще закурить, – сказал он мне.

Я дал ему сигарету, и даже пепельницу принес: Рубчик вновь примостил пепельницу на грудь.

– Ой, пацаны, – сказал он сипло. – Как страшно на том свете, бляха-муха.

Братик, склонившись к Рубчику, в двух словах объяснил, что происходит, и Рубчик всполошился:

– А мне? А я?

– Погодь, – сказал братик. – Лежи тут тихо. Я решу вопрос, понял?

– Жду! – сказал Рубчик и улыбнулся.

Улыбка оказалась ласковой, дурной: он все еще был пьян, а от новой стопки его вновь понесло по течению, вялого и бестрепетного.

Я ушел на кухню пить чай.

Вода в ванной стихла. Снова послышались шаги и девичий голос, веселый и освоившийся, спросил:

– Кто там у тебя кричал, Валенька?

«Надо же, – подумал я неопределенно, – уже „Валенька. Когда он успел… Очаровать ее…“

Впрочем, как ни странно, пошлым обращение к братику нашей гости не было. Звук голоса ее мне показался чистым и лишенным тех гадких интонаций, за которые хотелось иных знакомых мне юных девиц то ли гнать сразу, то ли бить по глупым губам.

Она обратилась к братику, как к родному, словно почувствовала, что он не обидит ее. Или, быть может, заговаривала возможную обиду своими ласковыми интонациями.

Братик что-то захохмил в большой комнате. Я тихо мешал ложечкой чай и слышал, как она начинала смеяться, потом стихала, потом снова смеялась, а потом начала дышать, дышать, дышать, никак не умея поймать столько воздуха, чтобы успокоиться. Она очень искренне дышала.

Я потряс пустой бутылкой из-под водки, пытаясь заполучить в усохшую пасть хоть несколько капель, встал со стула, сделал две ходки из угла в угол кухни, снова зачем-то включил чайник и затем долго смотрел на спичку, пока она не стала жечь мне пальцы.

Вскоре чайник задрожал и засвистел, и свист его был высок и противен.

– Там свистит кто-то, – сказал девичий голос.

– Это… у нас птица там поет. Канарейка, – ответил братик равнодушно.

Я чуть повернул конфорку, и канарейка запела тише, брызгая, впрочем, кипятком из раздраженного, горячего горла.

По интонации мужского голоса я догадался, что братик приступил к переговорам о Рубчике.

– …Я тебе говорю: он отличный парень… – доносилось до меня, – …красивый… тебе что, жалко для нормальных пацанов?..

– …Ну, пойдем, посмотрим, – согласилась наконец девушка.

Меня уже немного колотило от ее вдумчивого голоса и, не сдержавшись, я выглянул в коридор. На цыпочках, в короткой юбке и в какой-то распашонке, она проследовала за братиком. Следом, как пьяное привидение, прошелестел я.

Палац не скрипел, торшер возле оставленной парой постели светил мягко и безболезненно.

Заглянув в малую комнату, я увидел, как они вдвоем стоят у постели Рубчика.

По его виду можно было догадаться, как провел Рубчик последние полчаса.

Скорее всего, он докурил сигарету и снова заснул с пепельницей на груди. Переворачиваясь, Рубчик обронил пепельницу на диван, а потом аккуратно лег лицом на рассыпавшиеся бычки.

Возможно предположить, что сигаретный пепел мешал ему дышать, поэтому Рубчик брезгливо отплевывался и вообще выделял много сонной слюны.

Когда он вернулся в исходное положение, – затылок на подушке, руки и ноги вольно разбросаны в разные стороны, – к щеке его накрепко прилипли мокрые, скрюченные бычки, и все лицо было неровно замазано черными, странными пепельными разводами, словно кто-то пытался на Рубчике нарисовать, скажем, свастику.

Таким мы его и застали.

– Ты знаешь, наверное, нет, – не сводя с Рубчика любопытных глаз, ответила девушка братику. Ответ ее был серьезным и совсем не обиженным.

– Не нравится? – спросил братик не менее серьезно, бережно сняв двумя пальцами с лица Рубчика один из прилипиших бычков.

– Ну… не очень.

Девушка повернулась ко мне. Я увидел тонкое, с чистым лбом, невыносимо красивое и чуть удивленное лицо:

– А это кто? – спросила она.

– А хер его знает, – ответил братик, – мужик какой-то.

Выйдя из комнаты и едва успев забежать в ванную, я, скупо всхлипывая, расплакался. Если память не врет, это случилось в предпоследний раз за всю жизнь.

– …женщина, – повторял я безо всякого смысла, – …девочка… Женщина моя.

Герой рок-н-ролла

Это было очень пьяное лето.

У меня бывало так: однажды случилось целое лето путешествий; чуть раньше лето музыки было. Всегда нежно помнится лето страсти; и другое лето не забывается – лето разлуки и совести. Они очень легко разделяются, летние месяцы разных лет: если помнить их главный вкус и ведущую мелодию, которой подпевал.

А еще ведь осень бывает, и зима, и весна.

Была зима смертей. Потом зима лености и пустоты. Следом зима предчувствий. (Первая промозглая, вторую не заметил, третья – теплая, без шапки).

Осень ученья случалась, осень броженья, осень разочарованья.

Впрочем, темы могут повторяться в разных временах года. Случалось и лето смертей, и осень лености бывала.

А весну я никогда не любил.

Совпало так, что на те летние месяцы пришлось много алкоголя.

Им замечательно легко было пользоваться тогда: алкоголь приходил кстати, потреблялся весело и неприметно покидал тело во время крепкого сна, почти не одаривая утренней ломкой и дурнотой.

Утром было приятно просыпаться и видеть много света. Казался вкусным дым бессчетных вчерашних сигарет: мы снова, все вместе курили в той комнате, где я замертво пал восемь часов назад.

Я люблю запах вчерашнего молодого пьянства; я даже нахожу это эстетичным: когда из-под простыни встает вполне себе свежий человек и бежит под душ, внутренне ухмыляясь над собой, вчерашним.

Силы сердца казались в то лето бесконечными, сердце брало любую высоту, не садилось в черном болоте, не зарывалось в жирной колее. Выбиралось отовсюду, только брызги из-под колеса, и снова бодро гудит.

Было правило: не пить до двух часов дня. Иногда, в качестве исключения, позволял себе не пить только до полудня. Проснувшись утром, я всегда с легкостью определял, когда начну свое путешествие. Но в любом случае слово держал неукоснительно: либо с двух, либо с двенадцати, но не минутой раньше.

Помню эти попытки отвлечь себя, когда на часовой стрелке без четверти двенадцать, без двадцати минут… без семнадцати… черт. Как долго.

Похмеляться нужно в кафе. Если у вас нет денег на то, чтобы похмелиться в чистом кафе – не пейте вообще, вы конченый человек. Кафе хорошо тем, что позволяет уйти; из квартиры, похмелившись, выйти сложнее; а если выйдешь – то пойдешь во все стороны сразу, дурак дураком.