Легенда Кносского лабиринта, стр. 26

Строфа шестая. Тесей

День похож на старого скрягу, который, впервые перебрав неразбавленного, начал швырять накопленные богатства направо и налево. В небо — пышущий жаром котел, полный расплавленного золота: вот вам! Под ноги — блестящую драгоценную крошку: нате! В толпу собравшихся зрителей — пригоршни сверкающих камней: держите! Фибулы, перстни, браслеты, ожерелья, подвески… Женские праздничные наряды заставляют стыдливо розоветь — над туго стянутыми талиями колышутся обнаженные груди, у многих подкрашены соски. Интересно, Ариадна тоже такое носит? Окидываю взглядом трибуны, но глаза слепнут и начинают слезиться — ладно, не сейчас.

Монотонное и бесконечное вчера утомило сильнее любой тяжелой работы. Встать пришлось в несусветную рань, чтобы натереться душистыми маслами и уложить волосы в замысловатые прически. Прическами, конечно, занимались рабы — по-моему, соорудить такое на человеческой голове можно только под угрозой смерти, не иначе. Булавок натыкали — жуть, все время хотелось чесаться. Вместо хитонов заставили напялить какие-то юбки и дурацкие передники, украшенные золотом в самых неожиданных местах. Когда я окончательно почувствовал себя жертвенным бараном, нас повели на убой… в смысле, на храмовую церемонию.

Храм оказался чудовищно, непристойно огромен. Его разъевшаяся туша подставляла солнцу блестящую чешуйчатую спину, занимая едва ли не больше места, чем царский дворец. Обширный внутренний двор был окаймлен портиками и утыкан жертвенниками, как грибами. Возле каждого пылал огонь, и в этом пламенном кольце кипела водой в котле какая-то суматошная деятельность, а число зрителей снаружи непрестанно увеличивалось. Удар гонга оборвал мельтешение и болтовню — обряд начался.

Вонь от сжигаемой на алтарях требухи заставляла желудок переворачиваться. А может, виноват был голод: завтраком нас не накормили — то ли по обычаю, то ли просто не успели. Кровь, вино, оливковое масло, смешиваясь, стекали ручейками на потемневшие плиты и оттуда — на землю. Девушки-танцовщицы, похожие на нимф в своих светлых воздушных одеяниях, наступали босыми ногами в поблескивающие на солнце лужицы, и их ступни становились красными — в цвет крашенных охрой бычьих рогов.

Легким кучевым облачком нимфы подплыли к центру круга, образованного алтарями, и вдруг разлетелись, рассыпались в стороны, оставив посередине одинокую фигуру. Сердце пропустило удар — Ариадна?! Нет, обознался. Мерный ритм барабанов всколыхнул тяжелый воздух. Дрогнули пластины массивного ожерелья. Звякнули браслеты на запястьях и лодыжках. Темные пряди, перевитые золотыми лентами, упали на лицо — танец начался.

Руки-змеи, руки-лианы плетут неведомую вязь, замысловатую серебряную сетку — кого ловить будем? Нет ответа. Бедра колышутся лодкой на волнах, детской колыбелью. Волосы — плети водорослей в толще воды. Сильно подведенные глаза невидяще смотрят вдаль, вспыхивая небывалым черным огнем. Истома, угроза и тайна женского естества сгущаются вокруг танцовщицы, накрывают зрителей облаком мускусного аромата. Я ловлю себя на том, что стою, подавшись вперед, забывая дышать и моргать. Впиваюсь взглядом, как голодный жадными пальцами судорожно вцепляется в кусок брошенной лепешки.

В этот момент девушки расступаются, и в круг выходит… нет, не Астерий, как показалось мне с перепугу. Видать, один из жрецов надел маску и изображает то ли Зевса-быка, то ли… Женщина вьется вокруг него побегом плюща, пауком, ткущим паутину, и одновременно — бабочкой, запутавшейся в липких нитях. Зверь принимает предложенную жертву, изображает соитие, а мне становится противно. Я все понимаю — обряд плодородия, женское начало, мужское начало, но… не могу. Отворачиваюсь от танцоров и прикрываю глаза — слишком похожи маски, слишком знакомы движения тел. Ну их, в самом деле.

Потом нас повели в обход храма к его западной стене. Там, между двумя старыми оливами — интересно, как деревья могли уцелеть при строительстве? — стоял жертвенник, над которым возвышалась каменная бычья голова. Немолодой жрец с родимым пятном во всю щеку забубнил невнятицу — я не вслушивался и очнулся, когда получил чувствительный толчок в спину от кого-то из своих. В руках обнаружилось тяжеленное золотое блюдо, наполненное плодами и злаками, а жрец ловким ударом по голени заставил меня опуститься на одно колено и зашептал на ухо слова на незнакомом языке.

Рот сам, помимо воли, стал повторять непривычные шипящие и гортанные звуки. На минуту почудилось, что бык с барельефа смотрит мне прямо в лицо. Или не почудилось? Глаза зверя начали наливаться красным светом, метать искры, изо рта и ноздрей пошел дым. Позади кто-то испуганно вскрикнул. Я оторопело моргнул и, оторвав взгляд от бычьей морды, увидел паренька лет десяти, который, скорчившись в закутке между жертвенником и стеной храма, возился там, сопя от усердия. Наружу высовывались то измазанная пятка, то острый ободранный локоть. Ну, по крайней мере, стало ясно, что дым из бычьих ноздрей — не плод моего воображения.

Жрец, похоже, впал в молитвенный экстаз и не заметил, как я стащил с роскошного блюда горсть оливок. Каменному быку все равно, а мне для дела. Я швырнул оливкой в мальчишку и попал. Он вздрогнул, недоуменно огляделся по сторонам и вернулся к прерванному занятию. Еще несколько попаданий ничего не изменили в расстановке сил. Тогда, изловчившись, я стянул с жертвенника яблоко (совсем маленькое, я же не чудовище).

Этот метательный снаряд вынудил парнишку подскочить с возмущенным воплем, на траву посыпались щепки и сухие ветки. Я еле удержался, чтобы не расхохотаться в голос — до того потешно выглядела его испуганная мордочка. Обалдело моргающий жрец только подливал масла в огонь — в переносном смысле, конечно.

День тянулся нескончаемой нитью, будто пряха Клото задалась целью его обессмертить. Сумерки густели неохотно, делая кому-то большое одолжение и раздумывая, что бы попросить взамен. Вместе с темнотой пришла тоска и взялась за меня всерьёз. Как и обещал Астерий, нас разместили при храме — видимо, в бывшей кладовой. Неистребимый запах пряностей тревожил обоняние. Спят ли мои спутники? Я уже успел шепнуть им, чтобы завтра держались поближе ко мне, особенно после состязаний. Немножко рассказал про Лабиринт и план побега. А самому при этом хотелось выть на луну на пару с какой-нибудь бездомной псиной, обиженной судьбой и людьми, или плюнуть на все и пойти знакомой дорогой в подземелья.

Открыть дверь, попросить рабов нагреть воды, смыть с себя дурацкое масло, упасть на ложе в родное тепло — и пропади оно все пропадом! Минос, Лабиринт, Игры, клятвы, боги, жертвы… зачем? Я уеду управлять государством и растить наследников, Астерий останется бродить тенью по дворцу и изредка муштровать новобранцев. Будущее явственно пованивало тухлой рыбой.

Я встал и вышел во двор — раз уж не могу уснуть, так хоть воздухом подышу. Луна издевательски подмигивала с небес: скучаешь, красавчик? Привыкай! Оливы насмешливо шелестели листвой: не спится, дружок? Ветер хватал за плечи, ерошил волосы на затылке холодной ладонью: тебе одиноко, мальчик? Ночная птица пронзительно вскрикнула где-то над головой: радуйся, Тесей, сын Эгея!

— Радуйся, Тесей, сын Эгея, — а это уже не птица. Бледное узкое лицо как будто светится в темноте, черное покрывало вышито звездами. Нюкта-ночь спустилась на землю поговорить со смертным?

— Радуйся, Ариадна, дочь Миноса.

Молчание — терпкое, как старое вино — разливается в воздухе, каплями оседает на губах, сушит горло. Молчание дрожит серебристой струной Орфеевой лиры, заставляя окружающих напряженно вслушиваться в тишину. Но отточенное лезвие чужого голоса рассекает струну наотмашь, и молчание, обиженно взвизгнув, с оттяжкой бьет невежу по губам.