Люсьена, стр. 42

XI

Зачем, собственно, он приходил? То, что он сказал мне перед уходом, не объяснило мне всего. Мое беспокойство, однако, уменьшилось. Он не был подослан ни своей женой, ни вообще кем бы то ни было. Я не думаю, чтобы в последний момент он оставил невысказанным что-либо серьезное. По крайней мере, он не сделал этого сознательно.

Мне кажется, что я довольно хорошо могу представить себе, что его толкнуло на его поступок, – может быть, не все основания, которые у него были, но то, как он почувствовал в себе потребность прийти ко мне. Я послала бы всех этих людей к черту, но несомненно, что в настоящую минуту нас ужасно тянет друг к другу. Я сама, если бы я отдалась своим влечениям… Есть одна только вещь, которую я жажду сделать, одна только вещь, которая меня удовлетворила бы в этот момент: видеть Цецилию и Марту сначала одну вслед за другой, а затем обеих вместе; находиться с ними в одной мрачной комнате, задавать вопросы друг другу, мучить друг друга, вырывать друг у друга истину, говорить друг другу жестокие и – кто знает? – оскорбительные слова; но чувствовать при этом уверенность, что мы не можем по желанию разлучиться друг с другом, вследствие чего самые обиды не являются непоправимыми, ничего не разрывают, потому что не может быть и речи о том, чтобы встать и выйти с выражением негодования на лице. Именно это помогает вам облегчить сердце. У вас достанет смелости идти до конца в своем возбуждении, до полного исчерпания своей злобы, потому что вы чувствуете, что запертые двери не позволяют вам убежать после прилива исступления и что затем у вас будет время объяснить свой гнев, найти для него извинение и, может быть, даже попросить за него прощение.

Да, я очень хорошо вижу полные слез тлаза Марты и ее тонкие голубовато-белые руки, покорно отдающиеся моим.

Я хотела бы даже находиться лицом к лицу с г-жею Барбленэ – богу ведомо, как противна мне ее особа, и сегодня я в таком настроении, что одно воспоминание о ее манерах способно вызвать у меня оскомину! – я хотела бы находиться лицом к лицу с нею, быть предметом ее намеков, подозрений, вызывать их у нее, понемногу вытягивать из нее все ее секретные мысли, почти что заставить ее высказать мне вещи, которые она не имела еще мужества подумать.

Я обошлась бы без завтрака, чтобы побежать туда, если бы я посмела. Мария Лемье? Остаться с глазу на глаз с Марией Лемье – как это будет безнадежно пресно. В наших отношениях нет ни малейшей сложности. Чем бы мы могли задеть друг друга? Я смеюсь над всем, что мы в состоянии сказать друг другу. Завтраки с Марией… моя дружба с Марией… я вижу, как она подымается в воздух, вроде тех смешных воздушных шаров, которые ускользают из рук ребенка и качаются, ударяясь о потолок.

А Пьер Февр?

Пьер Февр, да. Желаю ли я видеть также и его, вот сейчас, объясниться с ним? Нет, не объясниться, видеть – может быть; и притом совсем не так, как обыкновенно видят людей. Я желаю посмотреть на него, как смотришь, например, на портрет, который вынимаешь из ящика, когда остаешься один, или на лицо, приближающееся к нам во сне. Или, если бы я была с ним в одной комнате, то необходимо, чтобы в ней находилось бы также много посторонних людей; мы были бы достаточно удалены друг от друга, мы не разговаривали бы друг с другом, мы едва обменивались бы взглядами.

Но как хорошо я могла бы рассказать ему о визите папаши Барбленэ и о ссоре двух сестер, ссоре из-за меня, из-за него! Длинная беседа с Пьером Февром на эту тему была бы занятием очень приятным, она была бы достойна его смеха, достойна увенчания его внезапным "Ха! ха! ха!", которое звучит в моих ушах. Он идет слева от меня. Он немного выше меня. Мы пользуемся самыми простыми словами, но нам кажется, что мы говорим на языке посвященных. Смысл того, о чем мы говорим, доступен только нам. Да, ничего более приятного не могло бы произойти со мной сегодня. Но я замечаю, что из вещей, занимающих наше воображение, нас больше всего привлекают к себе не обязательно вещи самые приятные.

Я не знаю, что мешает мне желать, чтобы моя встреча с Пьером Февром произошла немедленно. Может быть, слова, сказанные им при нашем расставании? Но почему же? Потому что они были немного слишком живыми? Я хочу допустить именно эту причину, но я не очень-то ей верю.

Вечером, перед обедом, я не испытала никакого желания подняться в свою комнату, чтобы почитать или разобрать какую-нибудь музыкальную пьесу. Я пыталась найти предлог задержаться на центральных улицах. Оживление там было небольшое даже в этот час. Я не раз страдала от этого. Мое парижское детство оставило во мне потребность в залитой светом толпе, которая так хорошо помогает душе оправиться от своего утомления.

Но я готова была удовольствоваться самым малым. В сколько-нибудь ярко освещенном магазине, в каждой кучке людей, собравшихся на перекрестке, я всячески пыталась увидеть пьянящий намек на большие города.

Я довела свою нетребовательность до того, что пожелала пройтись по главному магазину новостей; как если бы он заслуживал посещения просто для развлечения. Правда, весенняя выставка привлекла в него немного публики.

Два или три раза краешком глаза я увидела свое двигавшееся в зеркалах отражение, но я уделила ему столько же внимания, как и в другие дни. Однако, мне случилось остановиться прямо перед большим зеркальным стеклом; между зеркалом и мною была выставка вуалеток, которая делала очень естественной остановку на несколько минут.

Я посмотрела на себя. Случаю было угодно – так показалось мне, – чтобы мой первый взгляд был так же мало предвзятым, таким же равнодушным, как взгляд какого-нибудь прохожего. Я несомненно переживала одну из тех редких минут, когда самые известные вещи внезапно делаются нам чужими, так что нам требуется даже маленькое усилие, чтобы вспомнить свой адрес или свое имя. На секунду я забыла свое лицо. У меня было сознание, будто я в первый раз открываю его.

Прежде всего я почувствовала большое удовольствие и сейчас же вслед за тем подумала: "Вот бесспорно красивое лицо. Неужели это лицо мое? Я, значит, красива? Так красива, как это лицо?"