Люсьена, стр. 27

VIII

Это собрание не представляло сначала ничего замечательного. Когда я пришла, девушки были одни. Я узнала, что г-н Пьер Февр завтракал в доме и что в настоящий момент он осматривал мастерские под руководством г-на Барбленэ. Что же касается г-жи Барбленэ, то она, несомненно, отдыхала в своей комнате в нижнем этаже или лежала в шезлонге, в столовой, по ту сторону этой двери с двумя половинами, за которую я еще не переступала.

Я начала урок, как обыкновенно. Между двумя сестрами, а также между ними и мной царило спокойствие, как между людьми, понимающими друг друга с полуслова. Цецилия и Марта обращались друг с другом с изысканной вежливостью, как воспитанницы тех чопорных пансионов, где самые интимные подруги говорят друг другу "вы". Но каждая из них имела такой вид, точно у нее была со мной какая-то особая тайна.

Когда Цецилия говорила Марте:

– Я на три такта дальше В, – тон ее голоса означал: "Очевидно, что делаю ошибку я, а правильно играет наша дорогая Марта. Даже, если я когда-нибудь научусь играть в совершенстве, моя злая судьба устроит так, что в тот день совершенная игра окажется неправильной". Но независимо от этого блеск ее взгляда, складка ее лба и что-то еще более невидимое посылали мне такую мысль: "Какое значение может иметь третий такт после В для человека, решившего умереть?".

Да, это она напоминала мне об этом, точно молчаливо подтверждала признание; это от ее тела, одновременно трепещущего и темного, исходила по направлению ко мне эта мысль. Однако, об этом не было сказано между нами ни слова. Зато мне казалось, что всякая поза Марты намекала мне на мою предстоящую встречу с Пьером Февром, спрашивала меня о ней, немножко изумлялась, ожидала, чтобы какой-нибудь знак укрепил ее уверенность или поверг в сомнение.

В конце упражнения мы услышали что-то вроде стона, исходившего из столовой. Было впечатление, что он продолжался довольно долго, но шум рояля заглушал его. При моем тогдашнем состоянии эта слабая жалоба подействовала на меня тягостно. Закопченная дверь с двумя половинками приобретала от этого какую-то мрачную торжественность и как будто увеличивалась в размерах.

Марта сейчас же встала, приняв вид маленькой девочки, торопливо идущей на зов матери. Она направилась в столовую. Цецилия поднялась в свою очередь, но осталась около рояля.

Через мгновение Марта возвратилась, закрыв за собою дверь.

– Это пустяки. Мама говорит, что Евгения не торопится принести ей ее новые пилюли, ты знаешь? Она хочет также, чтобы я занялась сейчас же… Вы меня извините, мадмуазель, мне нужно пойти в кухню, посмотреть, в каком состоянии закуска. Впрочем, вам нельзя будет теперь спокойно работать. Мы с Евгенией все время будем вам мешать.

Г-жа Барбленэ показалась лишь после того, как приготовления к закуске были закончены. Я искала на ее лице, на ее губах следов стона, который я слышала; я не находила их. Правда, в величественном выражении г-жи Барбленэ можно было прочесть мысль о том, что боль играет известную роль в человеческой жизни и дает высшим душам случай проявить себя, но мысль эта носила общий характер, не было никакого намека на что-либо частное или недавнее.

Столь же мало можно было прочесть на лице г-жи Барбленэ, была ли она в курсе соперничества своих дочерей; знала ли о его серьезности; а также мирилась ли она с крушением своего первоначального проекта и согласна ли была заменить его другой комбинацией. Время от времени она бросала то на Цецилию, то на Марту взгляд, который был достаточно безразличен для того, чтобы показаться испытующим. Можно было самое большее подумать, что она проверяет, исправен ли туалет дочерей и правильно ли расставлены ими чашки.

Г-н Барбленэ и г-н Пьер Февр пришли сейчас же за г-жей Барбленэ. Собрание состояло из тех же лиц, что и прошлый раз. Но мне понадобилось усилие, чтобы признать тождество его участников. Прежде всего я чувствовала, что занимаю в нем совсем другое положение. Я не скажу, чтобы с того времени я стала более близкой семье Барбленэ, стала до некоторой степени составлять часть ее – одно представление об этом, кажется, загрязнило бы меня. Однако чувства, мысли, влечения, которые имели место в пределах семьи Барбленэ, связывались в узел и образовывали центр гораздо ближе от меня, так что почти задевали меня при своем движении.

С самого моего первого взгляда на Пьера Февра я вновь погрузилась в размышления, которые увлекли меня в прошлый раз и были прерваны взглядом г-жи Барбленэ. Цепь моих рассуждений началась как раз с того места, где она была оборвана наподобие ленты кружев, которую мы продолжаем вязать с того места, где остановились, или тех снов, что тянутся из ночи в ночь.

"Актер маленького театра?… Лакей?… Если бы мне довелось встретить его сегодня в первый раз в трамвае, то нашлась ли хоть бы одна черточка на его лице, которая помешала бы мне думать, что передо мной совершающий прогулку молодой камердинер в отпуске? Да, нашлась бы, и мне не пришлось бы долго искать ее. В его взгляде нет ни подобострастного, ни наглого блеска; ни даже того угрожающего огонька гордости, который зажигается ремеслом. Складки на его лице привыкли собираться и разглаживаться свободно, соответственно настроению или непринужденной оценке положения. Вот он засмеялся. Одно мгновение у него было детское выражение, по крайней мере, около глаз, именно вследствие отсутствия принужденности, – оттого что он ни на секунду не ставил перед своим благодушным настроением никакого экрана. Актер? Нет, и не актер…"

Но в отличие от прошлого раза, моя внутренняя речь не поглотила меня до степени полного невнимания к окружающему. Она протекала как бы на заднем плане, как игра левой руки на рояле. Она составляла аккомпанемент произносимых мной слов, деятельно сочиняемых мной банальных мыслей.

Правда, мне пришлось разговаривать главным образом с самим Пьером Февром. Мы завели речь о музыке. Пьер Февр уверял, будто он никогда не умел играть на рояле. Может быть, он был искренен в том смысле, что он, вероятно, никогда не занимался систематически и что основные элементы были им усвоены чисто механически. Но он обнаруживал большие музыкальные познания. Манера, с которой он наигрывал несколько нот, чтобы напомнить мне пассажи произведений, о которых он говорил, вызывала в моем воображении маленькую пароходную каюту, несколько собравшихся в ней офицеров, попыхивающих своими трубками, и Пьера Февра, сидящего за роялем; горсточку молодых людей, втайне угнетенных пустынностью моря, встревоженных всколыхнувшимися глубоко в них воспоминаниями; Пьера Февра посреди них и музыку, которая помогает им принять свое состояние за какую-то высшую радость.