Царица без трона, стр. 69

Даже когда приехали расследователи во главе с Шуйским, тайна была сохранена. Ведь те не желали докопаться до истины. Они прибыли с готовым ответом на вопрос…

Частенько потом тот, второй мальчик снился Марии Федоровне, и она порадовалась, когда Афанасий сказал, что его удалось спасти после ранения в шею, пристроив к Романовым, а потом определив в Чудов монастырь. Иногда, уже живя в Вознесенском монастыре, она видела из-за ограды купола Чудова монастыря и размышляла, где сейчас тот ребенок, уже ставший взрослым мужчиной, что делает. Быть может, молится, поминая в своих молитвах женщину, которую недолго называл матерью?..

Сердце как бы раздвоилось между этими двумя Димитриями, и, когда на площади Марфа увидела страшное, нагое, неузнаваемое тело какого-то мужчины, она на миг растерялась.

Кто он? Истинный ли Митенька? Не может, не может она признать ни любимого ребенка, ни ласкового сына-царя в этом окровавленном трупе. Вдруг он снова спасся, как тогда, в детстве, вдруг спрятался, затаился? Скажет Марфа: «Он – царь!» – и толпа запомнит это, а потом, когда он воскреснет, как воскрес уже однажды, это признание матери закроет ему путь к трону.

Она не знала, что делать, не знала! С трудом держалась на ногах, почти теряла сознание от страха.

Шуйский маячил кругами на своем покрытом пеною коне; борода князя была измарана кровью, словно он недавно ел человечину.

Надо было что-то говорить. Толпа смотрела на нее враждебно.

– Да какой он тебе сын! – крикнул вдруг какой-то рыжеватый молодой мужик с бледно-голубыми глазами.

И Марфа обрадовалась подсказке.

– Надо было меня спрашивать, когда он был жив. Такой, какой он есть сейчас, он, конечно, уже не мой! – загадочно ответила инокиня.

– Царица отреклась, отреклась от расстриги! – во весь голос закричал Шуйский, который услышал то, что хотел услышать.

Этот крик подхватила толпа и расступилась, пропуская дальше людей, которые волокли мертвого Димитрия. Вслед тащили – тоже за ноги – труп Басманова.

Царя положили на каком-то маленьком – не больше аршина – столике так, что голова его и ноги свешивались вниз. Басманов валялся прямо на мостовой, близ этого столика, и ноги Димитрия лежали на его груди.

– Ты расстриге в верности поклялся, пил с ним и гулял с ним, не расставайся же с ним и после смерти, – ухмыльнулся рыжий.

Вдруг, словно спохватившись, он вынул из-за пазухи то, что подобрал на полу во дворце. Это была личина для ряженых – та самая, которую лишь вчера рисовала своей рукой Марина. Женское лицо с нахмуренными бровями и суровым выражением. Марина назвала ее – Немезида.

Богиня мести. Неотвратимой мести…

– Вот поглядите! – крикнул рыжий. – Это у расстриги такой Бог, вот у него какие святые образа во дворце под лавкою лежали!

И накрыл маской окровавленное лицо Димитрия, в котором не осталось ничего человеческого.

Кто-то вынул из-за пазухи дудку, верно, взятую у убитого музыканта, и, чуть сдвинув личину, всунул в рот мертвому царю:

– А подуди-ка! Потешь нас песнями!

Еще один москвитянин швырнул на труп грошик – как скоморохам подают. Но большинство просто подходили и ругались над трупом самым срамным образом, причем женщины не уступали мужчинам. Одна зеленоглазая девка ярилась пуще всех и то и дело поглядывала на рыжеватого голубоглазого мужика, словно искала у него одобрения.

Некий иноземец, пришедший утром другого дня, насчитал на трупе двадцать одну рану.

Май 1606 года, Белозеро

В начале мая из Москвы прибыл нарочный с письмом для матушки Феофилакты. В обители вмиг стало известно, что письмо прислал ей брат, Михаил Татищев, а в свертке было еще одно – для епископа Феодосия. У матери Феофилакты имелись свои средства для скорой связи с Астраханью, оттого, видно, брат и передавал послание опальному епископу при ее помощи.

После получения сего письма мать Феофилакта помолодела на десять лет. Согбенные плечи распрямились, мелкая дрожащая поступь сделалась широкой, вольной. Что содержалось в письме, можно было только гадать. «Небось какая-нибудь крамола супротив молодого царя!» – шептала сестра Мелания, которая иногда забегала к двум затворницам, Ольге и Дарии (келейка их стояла на отшибе), чтобы передать им монастырские новости.

Дарию догадки сестры Мелании и переписка матушки Феофилакты ничуточки не заботили, однако Ольга после этих слов необычайно взволновалась. В одночасье сошли на нет все труды Дарии: вновь ввалились щеки Ольги, вновь обметала лихорадка ее губы, сухи и горячи сделались руки, а в глазах заплескалась тоска. Теперь глаза эти были непрестанно устремлены в узкое окошко, в котором маячил краешек неба. Дария видела только серость, или голубизну, или клочья белых облаков, или ночную тьму с проблесками звезд, а Ольга прозревала на небесах какие-то знаки. То вспыхивала посреди неба свеча – горела, а потом вдруг начинала оплывать или гаснуть. То больная различала в очертаниях облаков фигуры каких-то людей, Дарии неведомых: она и имен-то таких никогда не слышала! Кто они, этот Басманов, князь Мосальский, Молчанов, кто такой Андрюха Шеферединов?.. То Ольга читала некие огненные письмена, начертанные на небосклоне…

Дария не сомневалась, что у несчастной больной начался предсмертный бред, она готова была уже послать к матушке настоятельнице, чтобы шли со святыми дарами соборовать умирающую. Но особенно страшно стало, когда той вдруг начал мерещиться белый голубь. Ольга клялась и божилась, что видит, видит его сидящим на оконнице, слышит трепет его крыл и слабое воркованье.

Дарья ничего не видела, ничего не слышала, но из жалости поддакивала бедной безумице. Вот как сейчас…

– Улетел? – спросила Ольга.

– Улетел. Может, еще прилетит, – с деланым оживлением сказала Дария, но Ольга качнула лежащей на плоской подушке головой туда-сюда:

– Не прилетит. Нет его больше. Это его душа отлетела…

– Господи Иисусе! – чуть ли не взвизгнула Дария, у которой даже ноги застыли от страха. – Что ты, ну что ты такое говоришь? Чья душа? Да скажи, Христа ради, что случилось-то?

Но сестра Ольга более не обмолвилась ни одним словом.

Май 1606 года, Москва

Весь день и всю ночь московский народ «бил литву». Началось все прямо в Кремле. Пока одни убивали Димитрия, другие завладели конюшнями, бывшими также в крепости, за двором пана воеводы сендомирского, через улицу. Там было сразу побито двадцать пять форейторов и кучеров конских, а также челядников, девяносто пять лошадей мятежники увели. Одна лошадь была хромая; ее убили, кожу содрали и, рассекши тушу на четыре части, унесли с собой.

Мнишек ничего не знал о происходящем во дворце с царем и дочерью, но не находил себе места от тревоги, прежде всего потому, что не мог подать им помощь. Ведь когда заговорщики рванулись в Кремль, первым делом завалили всякой всячиной ворота Мнишка, чтобы поляки, собравшиеся у него еще со вчерашнего дня, не могли оттуда выехать и помочь царю. Однако нынче «армия» сендомирского воеводы была малочисленнее, чем вчера: караул из пятидесяти человек пехоты еще до рассвета разошелся по квартирам. Польские жолнеры, также стоявшие по московским домам, выстроились в боевой порядок и под своим штандартом пытались пробиться в Кремль, но не смогли из-за выставленных загодя рогаток и выломанных бревен мостовой. Московиты, впрочем, побоялись нападать на польских солдат и только швыряли в них камнями да песком, ну а по домам, оставленным ими, шли без страха и грабили все, что могли унести.

Таким образом, все поляки, жившие в Кремле и около него, могли рассчитывать только на свои силы.

Чуть ударили в набат, воевода и все бывшие с ним схватились за оружие, но увидели, что толпа московитов ворвалась в соседнее здание, примыкавшее к дому Мнишка. Там жили польские музыканты и песенники – скоморохи, как их презрительно называли московиты, ненавидевшие всех чужих, пришедших с Димитрием. Все это было в их глазах дьявольским наваждением, оттого они без жалости истребили безоружных.