Царица без трона, стр. 33

– Повторяю: есть хоть малый намек на доносителя? – снова спросил Бельский.

– А ты что на сей счет думаешь? – вместо ответа осторожно поинтересовался Пафнутий. – Получал ли ты летом от Александра Никитича хоть какие-то вести о… о том, что приключилось в доме его?

– Как же, сведом, что у него на одного холопа меньше, а в Чудовом монастыре на одного брата больше стало. Как его нынче зовут, этого новенького? Братом Григорием?..

Пафнутий кивнул, исподлобья поглядывая на до крайности разъяренного гостя.

– Подозреваешь, он и содеял сие? – впрямую спросил Бельский, которого ни жизнь при дворе Ивана Грозного, полном каверз и лисьих хитростей, ни последующие годы годуновской опалы не отучили рубить сплеча.

– Рад бы думать, что ошибаюсь, да как вспомню ту свару в романовском доме… как вспомню ненависть в глазах юноши и дерзопакостные словеса его… – Отец Пафнутий тяжело вздохнул. – Почти убежден, что опала Романовых – его мстительных рук дело. Есть у меня сведения, будто извет составлен человеком не просто грамотным, но извитию словес обученным. С большим мастерством писано, читать, дескать, одно удовольствие. Кто еще из холопов романовских был грамоте обучен? Никто! Ни один из них! Причем по всему видно, что доносчик отменно знаком с домом Романова, с его чадами и домочадцами. Подробно описана также жизнь Михаила Никитича, Федора Никитича, Ивана Никитича тож, а Юшка, сиречь брат Григорий, у них у всех бывал-живал.

Конечно, посадил я этого проклятущего брата Григория на хлеб и воду под замок, да ведь не стану там век держать!

Бельский ответил таким же вздохом, потом, после некоторого молчания, спросил:

– Что же делать теперь? Вскормили мы на груди своей такую змею… Эх, Афоня, Афоня, какого же он тогда маху дал, зачем увез мальчишку?.. Надо было его так и оставить в Угличе. Пусть бы… – Бельский сердито чиркнул себя по горлу. – А теперь вон что деется.

– Нечего человека благими намерениями корить, – молвил Пафнутий. – Он поступил, как душа велела. Помни: Афанасий Нагой провел с этим ребенком в Угличе чуть не семь годков. Привык к нему, как к родному племяннику, жалел. Разве мог он знать, что случится?

– Вот-вот, то-то и оно, что благими намерениями дорога в ад вымощена! – сердито закивал Бельский.

– Кабы знать, где упадешь, так соломки б подстелил, – поддакнул игумен.

Приятели уныло переглянулись, но тотчас на губах и того и другого проглянула улыбка.

– Что это мы с тобой, словно две старые бабы, раскудахтались да разохались? – хохотнул Бельский. – Давай лучше про что доброе поговорим.

– Давай, давай, – согласился Пафнутий.

– Скажи, святой отче, как поживает… прочая братия? – спросил Бельский, посылая игумену значительный, намекающий взгляд. – Все ли здоровы? Не было ли какой убыли в твоем монастыре от мора либо заразы? А то, может статься, в убег кто ушел?

– Что касаемо мора или заразы, то тут нас Господь, по счастью, миловал, – отозвался Пафнутий, лукаво глядя на старинного товарища. – Но сам знаешь, в стаде не без паршивой овцы. Бегут порою юнцы от клобука! Вот и у нас не столь давно приключилась такая же история. Вскоре после того, как я забрал от Романовых сего нечестивца, Юшку Богданова, сиречь брата Григория, подался в бега некий молодой послушник. По странному совпадению приняли мы его на послушание тоже под именем Григория – только аж пять годков назад. Ходили слухи, воспитывался он у каких-то добрых людей, что сироту пригрели, однако они умерли, вновь осиротив приемыша, и он к нам поступил. Вельми добросердечен был отрок, совестлив, умом крепок и обширен, к знаниям тяготение имел великое, латынь знал великолепно, изучил языки французский и немецкий, книг прочел множество, однако часто впадал в мирскую ересь и Светониевы «Жизнеописания двенадцати цезарей» на латыни читывал с гораздо большим прилежанием, нежели Четьи минеи. Впрочем, я его за сие не особо корил, понимая, что благочестие – дело наживное. А уж каково объезжал лошадей! Я к нему благоволил, давал волю во всем, и в телесных игрищах, вспоминая крестоносцев, кои веру Христову защищали не одним только перстным сложением, но и мечом. Жаль мне было расставаться с ним. Ушел – и пропал бесследно!

– Бесследно? – почему-то огорчился Бельский. – Да как же это так? Молодой еще, как бы не сгинул где без помощи…

– Ничего, не сгинет, – хладнокровно отозвался Пафнутий. – Разве я не сказал? Он ведь не один ушел, а с товарищем. Товарищ сей – брат Варлаам Яцкий, почтенный человек, хоть и с немалой придурью. Приспичило ему отправиться в паломничество в Иерусалим непременно через Киев. Просился, просился у меня, а потом взял да и ушел. И молодой брат Григорий с ним…

– Ну что ж, всякий птенец из гнезда да вылетит, – загадочно отозвался Бельский, улыбаясь каким-то своим мыслям, но тотчас спохватился: – А Отрепьев видел ли нашего… я хочу сказать, того, другого, Григория?

– Надо быть, видел раз или два, но никак не более, и то всего лишь мельком. Ведь Отрепьев до пострига сидел в холодном узилище, покаяние на него было наложено – полное молчание, а прочей братии запрещалось говорить с ним под страхом незамедлительного отлучения и анафемы. Лишь я один вел долгие душеспасительные беседы с нераскаянным охальником, да, сознаюсь, без толку. Ну а вскоре Варлаам с первым Григорием в бега ударились, тут уж мы Юшку постригли, клобуком прикрыли.

– Значит, хоть тут все хорошо? – спросил Бельский, явно ожидая доброго слова от Пафнутия, однако игумен неопределенно дернул плечом:

– Да Бог его весть! За Юшкою глаз да глаз нужен. Боюсь – уйдет и он. А коли уйдет, снова воду начнет мутить. Очень опасаюсь, что найдутся люди, которые поверят ему, пойдут за ним. Боюсь и провижу великую смуту из-за того, что мы с тобой, Богдан Яковлевич, да с братьями Романовыми в свое время содеяли!

– Да уж, – с некоторой печалью отвечал Бельский. – Может статься, что посеяли мы ветер, а пожнем великую бурю. Одно пускай утешает нас – служили мы промыслу Божию. Надо думать, еще и послужим… ежели даст Господь.

Июнь 1605 года, Москва

– Матушка! Что же это? Конец всему?!

Молодой царь Федор Борисович остановившимися глазами смотрел в окно. Только вздумал приблизиться, выглянуть, как из-за стены вывернулась гладкая, безбородая рожа какого-то немчина либо полячишки, погрозила кулаком, затянутым в кожаную перчатку.

Кому погрозила?! Государю русскому! Федор так растерялся от непроходимой наглости, что даже не додумался отвесить негодяю оплеуху, а тем паче – всадить в него кинжал. Да и не было у него кинжала – отняли… Все отняли! Предатели, враги, изменники!

Молодой царь никак не мог осмыслить свершившееся. Как с 13 апреля пошла-покатилась жизнь кувырком, так и не могла остановиться. Накануне того дня видны были в воздухе странные столбы и огненные их отражения, наводившие на всех ужас. Ждали неминучей беды – и дождались! Скончался отец, Борис Федорович… вроде бы ни с того ни с сего: встал из-за стола, покушавши, по своему обыкновению, весьма умеренно, да вдруг рухнул наземь, кровь хлынула изо рта, носа и ушей, а спустя несколько часов испустил дух. Хотя… какое же это «ни с того ни с сего», какое же это «вдруг»?! Подкосила его беда, навалившаяся на страну: подступ Самозванца все ближе и ближе. Чудилось, нет конца этому неудержимому накату. Воеводы один за другим сдавали города свои и переходили на сторону лживого расстриги, объявившего себя сыном Грозного. Царь давно утратил покой, чудилось, его одолевали ожившие призраки, некие баснословные фурии… Уж кто-то, а сын его хорошо знал, сколько слез источил из глаз своих этот преждевременно состарившийся человек, который окончательно утратил веру в свою счастливую звезду. И вот она закатилась-таки!

Тотчас после похорон народ присягнул, по завещанию царя Бориса, государыне-царице и великой княгине всея Руси Марье Григорьевне, ее детям, государю-царю Федору Борисовичу и государыне-царевне Ксении Борисовне. И было добавлено к присяге: «А к вору, который называет себя князем Димитрием Углицким, слово даем не приставать, и с ним и с его советниками ни с кем не ссылаться ни на какое лихо, и не изменять, и не отъезжать, и лиха никакого не чинить, и государства иного не подыскивать, и не по своей мере ничего не искать, и того вора, что называется князем Димитрием Углицким, на Московском государстве видеть не хотеть!»