Царица без трона, стр. 32

– Ничего, авось попадем, – чуть ли не зевая, похлопал его по плечу пан Казик. – Никто больше не умрет, клянусь. От этой болезни еще никто не умирал.

– От какой болезни? – захлопал глазами пан Тадек. – Разве этот москаль болен? Но как же называется его болезнь?

– Она называется corda fidelium, – с ухмылкой отвечал пан Казик.

Сентябрь 1600 года, Москва, Чудов монастырь

– Кто таков? – Окошко в дверце монастыря распахнулось, блеснули настороженные глаза привратника.

– К отцу-настоятелю письмо издалека.

– Письмо? – Привратник поспешил отворить низкую калитку, прорезанную в воротах. – С письмом велено допустить немедля. Изволь, добрый человек.

«Добрый человек», с трудом протиснувшийся в калитку и принужденно пригнувший голову, был в монашеском облачении, даже в куколе, изобличавшем в нем схимника, однако с увесистым дорожным мешком за плечами. Это несколько удивило привратника: братия обычно путешествовала налегке, не обременяла себя мирскими благами, предпочитая кусочничать Христа ради; этот же либо шел и в самом деле издалека, либо путь ему еще предстоял дальний. Меряя мощеный двор широкими шагами, гость зашагал к зданию монастыря, причем шаги его гулко отдавались по бревнам. Привратник вторично озадачился: путник был одет не в калиги-поршни [38] либо лапотки, а в сапоги с каблуками, подбитыми железными набоечками, как подбивали свою обувь только самые богатые господа, а уж никак не схимники-постники-скромники. Да мыслимое ли дело – в таких сапогах, да в дальнюю дорогу?! Хотя идет гость споро, словно и не устал от многодневного пешего пути… А кто сказал, что путь его был пеш? Вполне возможно, что он прибыл сюда верхом и где-нибудь в ближнем к Кремлю закоулке его ждет-поджидает притомленная коняшка. Все в этом монахе изобличало не просто верного слугу Господа, а именно господина, человека, привыкшего повелевать, а не подчиняться. Так и чудится, что, войдя в покойчик, отведенный отцом Пафнутием для приема посетителей, неизвестный не падет к ногам настоятеля, лобызая его руку, а без приглашения сядет в самое удобное кресло и повелительным голосом задаст какой-нибудь вопрос.

Привратник прогнал глупые мысли, зевнул, перекрестил рот, чтоб туда не плюнул лукавый, и с грохотом задвинул в скобу тугой засов.

Если бы сей привратник был наделен не только прихотливостью воображения, но и умением видеть сквозь стены, он бы убедился, что почти не ошибся, представляя себе встречу отца Пафнутия и сего неизвестного человека. Правда, гость все же приложился к руке игумена, но к ногам не падал и в кресло плюхнулся без всякого позволения – что да, то да. А величавый отец-настоятель, спешно выгнав служек, сам хлопотал вокруг него, подталкивая под бок малую подушечку, да подсовывал под ноги резную скамеечку, да суетливо спрашивал, чего налить с устатку дорожного: травничку ли, монастырской наливочки, зелена вина либо фряжского, а то и романеи.

– Травничку, – приказал гость, откидывая куколь и открывая широколобую голову, обремененную пышными седоватыми волосами. А вот борода у него была жидковата, клочковата и удивительным образом не шла к его крепкому, щекастому, большегубому лицу, придавала ему нелепое выражение. Впрочем, стоило поглядеть в его властные глаза, и первое впечатление сразу исчезало, и неосторожная улыбка вряд ли могла возникнуть на устах собеседника, столько в лице этого человека было грозной силы, а главное – тонкого, проницательного ума.

– Изволь, Богдан Яковлевич, друг мой дорогой, – радушно молвил отец Пафнутий, – вот травничек, вот груздочки соленые, вот брусника в меду – все как ты любишь.

– Помнишь еще? – удивился гость, махом опрокидывая стопку и крепко, с хрустом жуя ломкий черный груздь, составлявший особую гордость Чудова монастыря, ибо нигде на Руси вот этак умопомрачительно не солили груздей – с гвоздикой, лавровым листом и черным душистым перцем, – как здесь. Кроме того, добавлялись еще какие-то травы, может быть, даже тархун или чабрец, но это составляло особую, заветную тайну монастырского владыки. Грибы подавались с ржаным хлебом, также замешенным на травах с прибавлением большого количества тмина, а к этому всему полагался небольшой кусочек свежайшего коровьего масла – для смягчения остроты вкуса.

Опрокинув жадно, не отрываясь, три стопки подряд и отправив в свой широкий рот аж три полновесных груздя с тремя ломтями хлеба с маслом, гость ахнул четвертую стопку, но ее уж не закусывал ничем, кроме полной ложки медовой брусники. Облизнул толстые, чуть вывернутые губы, утерся рукавом и виновато поглядел на отца Пафнутия:

– Прости. Оголодал, устал. Спешил!

– И не зря спешил, – ответил тот. – Поверь, сердечный ты мой друг Богдан Яковлевич, не стал бы я тебя призывать, кабы не было к тому крайней необходимости, кабы не угрожала делу твоему большая опасность!

– Откуда же исходит она? – спросил Богдан Яковлевич, мрачно сверкнув темными глазами. – От Бориски-выползня, сучьего выкормыша? Ты ведь ничего толком не написал…

– Мыслимо ли доверить такое бумаге? – покачал головой Пафнутий. – Не мог я написать в подробностях. Да и человека при мне такого нет, чтобы я ему доверил сию тайну. Нынче время сам знаешь какое. Государь поощряет всякое доносительство, хоть бы муж на жену писал, хоть бы раб на господина…

При этих словах глаза его значительно сверкнули, и Богдан Яковлевич ответил игумену понимающим взглядом.

– Значит, догадываешься, кто мог быть тот проклятый иуда, который Романовых под корень свел? – спросил угрюмо. – До меня слухи дошли, мол, какой-то слуга, человек самого подлого звания, оговорил Александра Никитича, а вместе с ним и прочих подмели. Бориска небось только и ждал предлога, чтобы старинных соперников со света белого сжить. Эх, Иван Васильевич, душа-государь, великий ты был человек, величавых замыслов, а все ж допустил ошибку, из-за которой вся Россия теперь кровью умывается: вытащил из грязи этого татарчонка, возвысил до себя, а он шапку Мономахову нахлобучил – и рад, сволота, словно вошь, которая на макушку царя воссела и себя царицею мнит!

Отец Пафнутий только головой покачал, слушая сии цветистые обличения. Иван Васильевич Грозный был, конечно, виновен в том, что безмерно приблизил к себе в свое время «татарчонка» Годунова, и в самом деле исчисляющего свою родословную от татарского мурзы Чета, который некогда выехал из Орды к великому князю московскому Ивану Калите и даже построил костромской Ипатьевский монастырь. А между тем Грозный всего лишь исполнил просьбу двух близких друзей и сотоварищей своих – Малюты Скуратова, на дочери которого был женат Бориска, званный в народе «зять палач и сам палач душою», и Богдана Бельского, бывшего родственником Годунова. Другое дело, что самому Бельскому это выдвижение не принесло ни удачи, ни счастья. Назначенный опекуном царевича Димитрия, Богдан Яковлевич тотчас после смерти Грозного был выдворен из Москвы – якобы для спасения его собственной жизни от разъяренного народа, который вдруг увидел в нем убийцу государя. Нашли в ком убийцу видеть! В самом преданном друге! Нет сомнения, что вездесущий Бориска, который крепко держал в руках наследника престола – Федора Ивановича, тут подсуетился и направил слепой народный гнев в нужное русло, чтобы вытолкать Нагих в Углич, а своего родственника – в низовые дали [39].

Вот этот самый родственник царя Бориса Федоровича Годунова, Богдан Яковлевич Бельский, прежде всесильный временщик, а нынче опальный ссыльный, тайно прибывший в Москву из своего нижегородского заточения, и сидел перед игуменом Пафнутием!

– Не нам царей судить, – покачал головой отец настоятель. – Иван Васильевич порою не ведал, что творил, да и Борис Федорович, хоть и давно зубы против Романовых точил, просто-напросто воспользовался тем, что ему само в руки шло. Чернила, сам знаешь, Богдан Яковлевич, суть вещество зело кровавое…

вернуться

38

Старинная обувь странников: кусок шкуры мехом наружу, затянутый ремнем вокруг щиколотки.

вернуться

39

То есть находящиеся вниз по течению Волги.