Ода близорукости, стр. 1

Марина Бородицкая

Ода близорукости

Что касается бытия

Что меня завораживает в стихах Марины Бородицкой – меня, человека в поэзии стороннего, прохожего, то есть законченного прозаика с головы до пят, – это удивительное сочетание мужества, нежности и абсолютной, звонкой ясности смысла. Мне всегда казалось, что именно эта смесь необходима для прозы. Поэтому я откровенно завидую стихам Марины Бородицкой. Она умеет в несколько строф, даже в несколько строк... даже в четыре строки вложить то, ради чего я корячусь за письменным столом месяцами и даже годами.

Она умеет взглянуть окрест взглядом начисто лишённым поэтического дурмана, той бормочущей кисеи, в которую обычно запелёнуто сознание робких поэтов. Она как бы не зависит от поэтических средств, хотя владеет этими средствами весьма умело.

Что касается бытия (это неплохо звучит: «что касается бытия») и всего, что к нему прилагается (перечислять не стану, это значило бы цитировать книгу от первой до последней строки), то я б в этом мире – мире Марины Бородицкой – хотела бы обитать. Может быть, потому, что наряду с высокой трагедией осознания конечности человеческого пути, в этом её мире существует и радость, и горькое счастье, и тёплый юмор, и стремление к выси, и сострадание – всё то, что вообще составляет смысл жизни. И смысл поэзии.

Дина Рубина

ОДА БЛИЗОРУКОСТИ

Слава тебе, о бесшабашный хрусталик,

и тебе, подруга его, строптивая роговица!

Вы своей преломляющей силы не рассчитали,

на далёкую перспективу не дали мне подивиться.

Никогда мне орлиным взором не охватить перспективы,

а сидеть мне, уткнувшись носом в парчовую ряску,

в плиссировку раковины, в поволоку сливы,

придорожного лопуха кольчужную вязку.

Я снимаю очки и вижу цветные пятна

и вокруг фонарей лохматые ореолы.

Круговая порука близости. Нам понятно,

что художник имел в виду, мы ведь той же школы.

Я снимаю очки – как будто бы остаюсь без кожи,

а это я надеваю защиту от вашей вселенной:

в трёх шагах от меня вы можете корчить рожи,

а я буду вам улыбаться улыбкой блаженной.

Слава тебе, миопия! слава неправильной форме

глазного яблока, удлинённого вроде грушовки,

мелочам и подробностям, бусинам в птичьем корме,

обнажённой лампочке в радужной растушёвке!

* * *

Ощущение сгущающейся тьмы.

Ощущение сгущающейся тьмы.

Можно, в сущности, на этом оборвать,

Но зачем тогда на свете были мы?

Можно, в сущности, оставить две строки,

Нить из брюха не тянуть, как паучки,

Свет рассеянный в себя не собирать

И лучи не концентрировать в пучки.

«Выжигание глаголом», экий вздор,

Кем-то в детстве передаренный набор...

Ощущение сгущающейся тьмы.

Луч направленный. Дымящийся узор.

* * *

Ласковая ты бабушка,

история Древнего мира:

всё картинками баловала,

сладостями кормила.

Был на диване триклиний,

триумвират на кресле,

триста спартанцев за шкафом

враз выдыхали: «Йесли!»

Строгая ты учительница,

история Средневековья:

всё рисовала виселицу,

всё рифмовала с кровью.

Всё же твои ужастики

наши питали грёзы:

Йорки шли на Ланкастеров,

алые тлели розы...

Злая ты, злая мачеха,

нынешняя история,

алчности математика,

ненависти фактория.

Ядерные пастилки,

лагерное барокко, —

и ни единой картинки,

ни одного урока.

* * *

Ещё последняя нам сласть

дана в наследство:

сначала в отрочество впасть,

не сразу в детство.

О, там обиды велики,

победы хрупки,

но утешают пустяки:

косынки, юбки.

Там каждый взгляд, что бросил он

и вздох невнятный

с подругами обговорён

тысячекратно.

Там можно сделать встречный шаг

как одолженье

и целоваться просто так,

без продолженья.

* * *

В этот час, когда окна уже горят

из ноябрьской тьмы по краям фасада

и последние несколько дошколят

молчаливо ждут у крыльца детсада, —

в этот час капризничает душа:

ни гулять не хочет, ни даже в гости,

у окна стоит, на стекло дыша,

и ладони трёт в диатезной коросте.

То ли скушно ей, то ли тошно ей,

только знай сопит, только тянет шею:

не видать ли там дорогих теней?

Ведь придёт же кто-нибудь и за нею.

* * *

«Бог – это совесть», – сказала бабушка Вера.

Под утюгом орошённая блузка дымилась.

Бог в этот миг, обнаружив меня у торшера,

щёлкнул разок по затылку, и вот – не забылось.

Бабушка так говорила о глаженой блузке:

«Вещь – совершенно другая! ведь правда? ты видишь?»

С дедом они перекрикивались по-французски,

только потом я узнала, что это идиш.

Дед же Наум учил меня бегать и драться

и по-латыни ворчал, что хомини хомо

волк. Я не верила деду, я верила в братство,

в дружество, равенство, счастье и бегство из дома.

А ещё так смешно говорила бабушка Вера:

«Честью клянусь», не просто «честное слово».

«Бога гневишь, – вздыхала, – ну что за манера!

Ты вот поставь-ка себя на место другого».

ТАЙМ-АУТ

Щепка лезет на щепку,

точка на запятую,

скрепка кусает скрепку

в скобочку завитую.

Книжка с другою книжкой

схлопнулись второпях:

дрожью дрожит чуть слышной

том о двух корешках.

Кошки поют на крышах

славу бескровным войнам,

ангел с трубою, слышишь,

время играть отбой нам

и разливать по фляжкам

то, что даётся даром

кошкам и деревяшкам,

книгам и канцтоварам.