Запрет сына, стр. 2

– Ну, что ж… А тебе хочется замуж?

– Не очень. Но у меня хоть будет свой дом. А люди говорят, что кому-то из нас всё равно придется уйти.

Дня через два она сказала ему:

– Я хотела бы пока остаться, сэр, если можно. Мы с Сэмом поссорились.

Он пристально посмотрел на нее. До тех пор он не обращал на нее внимания, хотя нередко чувствовал ее молчаливое присутствие в комнате. Какая она нежная, гибкая, словно котенок! Из всей прислуги он постоянно и непосредственно общался только с ней. Что будет с ним, если Софи уйдет?

Софи осталась, он уволил кого-то другого, и жизнь потекла спокойно, как прежде.

Потом викарий, мистер Туайкот, заболел. Софи приносила ему наверх еду, и однажды, не успела она выйти из комнаты с подносом в руках, как он услыхал грохот на лестнице. Она поскользнулась и так вывихнула ногу, что не могла ступить на нее. Позвали деревенского хирурга; викарий вскоре выздоровел, но Софи долго не поправлялась, и врач сказал, что она уже никогда не сможет много ходить или выполнять работу, требующую долгого стояния на ногах. Как только ей стало лучше, она улучила минутку, когда викарий был один, и завела с ним разговор. Раз ей запретили ходить и заниматься уборкой, да ей и самой это не под силу, она считает своим долгом уйти. Она найдет себе какую-нибудь сидячую работу. К тому же у нее есть тетка белошвейка.

Пастор, глубоко тронутый страданиями, которые ей пришлось перенести из-за него, воскликнул:

– Нет, Софи, выздоровеешь ты или останешься хромой – всё равно, я не могу отпустить тебя! Твое место Здесь.

Он подошел к ней совсем близко, и вдруг случилось так, что губы его коснулись ее щеки. Он попросил ее стать его женой. Софи не любила его по-настоящему, но испытывала к нему огромное уважение, почти благоговела перед ним. Даже если бы она и не хотела связывать с ним свою жизнь, едва ли она осмелилась бы отказать человеку, в ее глазах столь почтенному и достойному. Она согласилась выйти за него.

И вот, в одно прекрасное утро, когда церковные двери были, как обычно, открыты для проветривания, а птички, щебеча, влетали внутрь и садились на стропила кровли, у престольной ограды состоялось бракосочетание. В приходе об этом почти никто не знал. Пастор и помощник викария соседнего прихода вошли в одну дверь, Софи с двумя необходимыми свидетелями – в другую, и они стали мужем и женой.

Мистер Туайкот отлично понимал, что, хотя Софи ни в чем нельзя было упрекнуть, женитьба на ней равносильна социальному самоубийству; он немедленно принял необходимые меры. В одном из южных предместий Лондона у него был знакомый священник; они обменялись приходами, и вскоре молодые покинули свою уютную сельскую усадебку, окруженную деревьями и кустарниками, и поселились в тесном пыльном доме, стоявшем на длинной, прямой улице; нежный перезвон колоколов сменился самыми унылыми и дребезжащими ударами, какие когда-либо терзали человеческие уши. Всё это было сделано для Софи. Таким образом, они порвали со всеми, кто знал о прежней ее жизни, и скрылись от посторонних взглядов надежнее, чем в любом сельском приходе.

Софи была прелестнейшей подругой, о какой только может мечтать мужчина, но в роли супруги викария она была далека от совершенства. Она легко схватывала всё, что касалось всяких тонкостей домашнего обихода и хороших манер, но куда менее успешно усваивала то, что принято называть «культурой». Прожив более четырнадцати лет с мужем, который немало потрудился над ее воспитанием, она сохранила, однако, самые фантастические представления о спряжении глаголов, и это отнюдь не возвышало ее в глазах немногочисленных знакомых. А самым большим горем для нее было то, что, когда единственный сын, на воспитание которого не жалели затрат, подрос, – он не только начал понимать слабости матери, но стал относиться к ним с явным раздражением.

Так и жила она в городе, коротая время за причесыванием своих чудесных волос, и постепенно ее щеки, некогда румяные как яблоко, поблекли. Нога ее после несчастного случая так и не поправилась, и Софи почти не могла ходить. Муж с течением времени полюбил Лондон: здесь жилось вольнее, и легче было уединиться в семейном кругу. Но он был на двадцать лет старше Софи и в последнее время тяжко хворал. В тот день, о котором идет речь, он чувствовал себя лучше обычного, и она позволила себе пойти с сыном Рэндолфом на концерт.

2

Мы вторично видим ее уже вдовой, в глубоком трауре.

Мистер Туайкот так и не оправился от болезни и лежит на тесном кладбище у южной окраины громадного города; если бы даже все мертвецы, погребенные там, внезапно ожили, среди них не нашлось бы ни одного, кто знал его или хотя бы слышал его имя. Сын почтительно проводил его до могилы и вернулся в школу.

Когда всё это случилось, с Софи обошлись, как с ребенком, каковым она и была, если не по возрасту, то по характеру. Она не могла распоряжаться ничем из того, что принадлежало мужу, за исключением скромного дохода, оставленного на ее личные нужды. Зная ее неопытность и опасаясь, как бы ее не обманули, викарий передал решительно всё, что мог, в руки опекунов. Окончание мальчиком колледжа, поступление в Оксфорд, посвящение в сан – все было предусмотрено и расписано так, что ей только и оставалось в жизни: есть, пить, коротать время, изобретая всё новые прически, да держать дом в порядке для сына, приезжавшего к ней на каникулы.

Муж предвидел, что Софи, вероятно, надолго переживет его, и приобрел для нее в свое время уединенный особнячок на той же бесконечной, прямой улице, где находились церковь и пасторский дом; в этом особняке она могла жить до окончания своих дней, и она жила в нем, глядя целыми днями на крошечную лужайку перед домом да на решетчатую ограду, за прутьями которой кипела уличная жизнь; она подолгу глядела вдаль, где сквозь пыль и дым виднелись ряды закопченных деревьев и унылые фасады зданий, в которых гулко отдавался неумолчный шум главной улицы предместья.

Ее мальчик вместе со школьными науками, грамматиками и предрассудками усвоил какие-то аристократические замашки и незаметно утратил ту беспредельную детскую симпатию ко всему на свете – даже к солнцу и луне, – которую он, как и все дети, питал от рождения и которую его мать – сущее дитя природы – так в нем любила. Круг его интересов сузился и включал теперь только несколько тысяч богачей и аристократов – тоненькую прослойку среди сотен миллионов остальных людей, до которых ему не было никакого дела. Он всё больше и больше отдалялся от матери. «Общество» Софи состояло из мелких пригородных торговцев и клерков, а постоянно она общалась только со своими слугами, которых было всего двое; поэтому неудивительно, что после смерти мужа поверхностный лоск, который она позаимствовала у него, быстро сошел, и в конце концов сын начал стыдиться матери, манеры которой выдавали ее происхождение и заставляли его, джентльмена, мучительно краснеть. Не будучи еще настоящим мужчиной, он не понимал (и едва ли понял в дальнейшем, когда стал взрослым), что эти мелкие погрешности ничего не значат по сравнению с той горькой нежностью, которая переполняла ее сердце и которую она жаждала излить на него, или на кого-нибудь другого, или вообще на что угодно. Если бы он жил дома с матерью, эта нежность была бы направлена на него, но при настоящих обстоятельствах он, казалось, совсем не нуждался в ней, и эта нежность оставалась нерастраченной.

Невыносимая тоска овладела Софи; гулять она не могла, никакие поездки или путешествия не доставляли ей удовольствия. Так без. всяких событий протекло около двух лет, и она по-прежнему глядела на улицу, вспоминая селение, в котором родилась и куда вернулась бы – ах, с каким восторгом! – даже если бы ей пришлось там работать в поле.

Мало бывая на воздухе, она страдала бессонницей и часто, встав ночью или рано утром, глядела на пустынную улицу, вдоль которой выстроились фонари, точно дозорные в ожидании неведомой процессии. И в самом деле, по ночам, примерно около часу, можно было наблюдать нечто весьма похожее на процессию, когда отовсюду в город начинали стекаться повозки, груженные овощами для ковент-гарденского рынка. Часто смотрела она в эти мглистые, тихие часы, как они тянутся вереницей, фургон за фургоном, нагруженные зелеными бастионами, сложенными из капусты, ежеминутно готовыми развалиться и никогда не разваливающимися штабелями корзин с бобами и горохом, пирамидами белоснежной брюквы и горами всевозможных овощей, влекомые престарелыми клячами, храпящими от усталости и терпеливо удивляющимися, почему им приходится работать спозаранок, в такой час, когда всё живое вкушает заслуженный отдых. В эти часы бессонницы, порожденной усталостью и расстроенными нервами, она испытывала какое-то облегчение, когда, закутавшись в накидку, любовалась сверканием свежей зелени, оживающей под лучами уличных фонарей, или с глубоким сочувствием наблюдала за измученными лошадьми, за тем, как лоснятся их потные бока и как валит от них пар после многомильного перехода.