Шесть гениев, стр. 29

Наконец он обрел голос.

— Ты… Значит, это все-таки ты!

Он схватил меня крепче.

— Как ты мог так обмануть меня? — Но тихим голосом.

Не раздумывая далее, я оттолкнул его и пустился бежать.

И тогда сзади раздался визгливый крик:

— Держите его!.. Держите, это он!

На улицах Старого Города было пусто и темно. Я мчался, не зная куда, но, сделав несколько поворотов, понял, что инстинкт ведет меня в определенном направлении. Я повторял тот путь, которым бежал беглец в 35-м году. Пронесся короткой Кайзеровской и свернул на Гинденбургштрассе. Редкие прохожие шарахались с дороги, пугаясь шума и грохота, которые следовали за мной. Я бежал прямо к тому дому на маленькой площади Ратуши, где черная лестница сообщается с парадной. И было неизвестно, повезет ли мне больше, чем тому мужчине с прядью волос через лоб.

Раздался один выстрел, другой. Легкий топот чьих-то ботинок был почти рядом за мной. Я чувствовал, что это Крейцер.

Почти вплотную, один за другим, мы вынеслись на площадь Ратуши. На ходу я мигнул длинноносой каменной красавице и бросился во двор знакомого дома.

Черная лестница была освещена. Мне уже не хватало воздуха, легкие жгло огнем — так мчаться мне не приходилось уже лет восемнадцать. Я вбежал на второй этаж и остановился.

И Крейцер, задыхаясь, с вытаращенными глазами, остановился тремя ступеньками ниже. Он тоже больше не мог.

Он прошептал умоляюще:

— Георг… Ну, Георг…

— Да, — сказал я. — Что?

Грудь у него подымалась и опускалась. Он повторил просительно:

— Георг… Стой, прошу тебя. Обещаю тебе, что…

Но тогда я ногой с размаху ударил его в зубы. И он скатился под ноги тем, что кричащей грудой уже поднимались со двора.

Я кинулся в коридорчик, ведущий на парадную лестницу, снял пиджак, бросил его на руку, расстегнул ворот рубашки, чтобы придать себе вид человека, только что второпях выбежавшего из своей квартиры, спустился на два марша и с ходу упал в толпу, уже запрудившую всю площадь.

Непрерывно спрашивая «Что?.. Что тут такое?», я стал выбираться с площади. А люди лезли все вперед и вперед, и уже стоял крик, что пойман тот, кого надо было поймать.

Я вытеснился на внешний край толпы. Подбегали новые любопытные. Двое посмотрели на меня подозрительно.

Я сказал:

— Слушайте, у меня в давке сорвали с руки часы. Золотые. Что мне теперь делать?

Они тотчас потеряли ко мне интерес и ринулись в толпу.

Я пошел, держа в руке пиджак и ко всем встречным обращаясь с тем же вопросом.

Я вернулся опять к Гальбпарку и тут почувствовал, что смертельно устал. Куда идти? О том, чтобы выбраться сейчас из города, не могло быть и речи. У меня не хватило бы сил.

Потом меня осенило — Городская библиотека. Вот уж где никому не пришло бы в голову меня искать.

Было без четверти одиннадцать. Библиотека работала до половины одиннадцатого. Я войду туда, возьму какую-нибудь книгу, а потом спрячусь в книгохранилише между стеллажей. Если нужно будет выйти, я просто спрыгну со второго этажа в сад.

Я был уверен, что библиотекарша впустит меня. Мы были знакомы почти тридцать лет. С той поры, когда я в первый раз робко попросил «Annalen der Physic». Мне было тогда четырнадцать лет, а библиотекарше — двадцать четыре, и она была невестой одного очень милого молодого человека. Но она так и осталась на всю жизнь невестой. Милого молодого человека посадили в концлагерь, и он уже не вышел оттуда. Второй ее жених погиб в 42-м году в России. Потом был еще один — инвалид войны, — который умер от старой раны, и тоже до того, как она успела надеть свое давно приготовленное белое платье. Библиотекарша осталась вечной невестой. Ее звали фройляйн Кох, но она была, конечно, не та Кох, которая в Бухенвальде сдирала кожу с заключенных. Нет-нет, отнюдь. Настоящая немка она была, немецкая женщина, и с ее лица фашизм так и не сумел стереть выражения доброты и готовности помочь всякому, кто нуждался в ее услугах…

— Очень хорошо, господин Кленк, что вы зашли. Почему вас так давно не было? Мы как раз получили новый номер «Physical Review», в котором есть статья, помните, того молодого скандинавского ученого… Что вы, вы меня совсем не затруднили. Напротив, целый день я лентяйничаю. Сегодня нет почему-то ни одного человека. Можете работать, сколько вам нужно будет. А потом просто захлопните дверь. Она с французским замком…

Время проносилось над старушкой-девушкой, не задевая ее. «Молодой скандинавский ученый» стал уже великим физиком. Что же касалось меня, то сегодня я сделался для всех «человеконенавистником» и «кровавым маньяком», а для нее оставался все тем же юношей, который когда-то впервые скромно вошел в зал с зелеными лампами.

Она пошла за журналом, а я вышел на балкон выкурить сигарету.

Я сел на скамью, вытянул усталые гудящие ноги. Вместе с пачкой сигарет из кармана вынулся листок. Что такое?.. О, господи! Это было опять письмо Бледного, которое я так и не успел прочесть. Что же он мне пишет оттуда, где уже невозможно получить ответ?

Я придвинулся ближе к свету.

«Имейте в виду, у меня было распоряжение в крайнем случае попросту убить Вас. Убрать. Так что не воображайте, что Вы уж очень от меня отличаетесь. Мы оба прошли одной дорогой, только я был последовательнее.

И вообще, если открытие никому не принадлежит, его все равно, как нету. Что же до Вашей теории «усилия», то подумайте, что было бы, если б Валантен написал свои картины, а потом уничтожил их.

С уважением Ф. Цейтблом».

В этом и заключался его последний аргумент. Он высказал его в письме, чтобы у меня не было возможности возразить. Хотел уйти, обманув всех.

Я закурил.

Действительно, наши дороги сходились. Дико и странно, хотя я всю жизнь трудился, а он не делал ничего. С разных сторон мы двигались, и вот пришли к одному и тому же.

Ужасно!.. А между тем я уже начал было бороться. Только я боролся против, против Крейцера и Дурнбахера. А за что?.. И чего я достиг? Крейцер вставит себе новые зубы, и у нас все пойдет по-старому. Моей теории и в самом деле нет, если она не принадлежит никому. Мертвый Цейтблом прав: деяние, а не усилие — вот смысл бытия.

Я чувствовал себя совсем разбитым, и на сердце было бесконечно пусто. Неужто нет никого, кто протянет мне руку?

Не должен ли я был начать мыслить политически?

Я вошел в зал библиотеки и сел на стол. Какая-то книга лежала передо мной, я механически потянул ее к себе.

XIV

Утро на Рейне.

Высоко стоит уже солнце. Высоко небо. Я иду луговой дорогой среди трав. Желтеют поздние цветы мать-и-мачеха, тяжелые шмели гудят над медуницей. Полевые вьюнки перемешались с фасолью, и чертополох важно наклоняет головку.

Все выше я поднимаюсь по холму.

Прекрасно утро. В чистом воздухе дальние планы кажутся близкими, как на картинах Каналетто. Видно далеко-далеко. В темно-зеленых дубовых рощах отчетливо вырезан каждый листок.

Отчего мне так счастливо?

Как будто бы я слышу музыку. Как будто нечто собирается и реет вокруг, и светлый дерзновенный ремажор готовится открыть великую симфонию.

Вчера я снова встретил девушку, за которой гнались тогда в Париже. И она протянула мне руку.

В библиотеке на столе я увидел книгу «Последние письма борцов европейского Сопротивления». Там было письмо и этой девушки. Ее звали Мари Дорваль. Она действительно стреляла в Шмундта.

«Дорогой папа и дорогая мамочка. На допросе в комендатуре меня пытались заставить говорить. Меня избивали, привязав к столу. Удары сыпались градом. Но ни разу не вырвалось у меня ни одно имя. Я могла бы спасти свою жизнь, но предпочла смерть измене. И вот я умираю, любящая вас и гордая сама собой. Мари».

Я думал, что она была одна. Но я ошибался. Я читал эту книгу всю ночь. Сотни писем были в ней, и я понял, что все эти люди были окружены друзьями и единомышленниками. Великое Сопротивление вело войну в Европе и по всему миру. За девушкой-француженкой стояли могучие русские армии, помогая ей, партизанские пулеметы били в горах Югославии, бойцы-итальянцы подбирались ночами к нашим немецким позициям. Своей тонкой рукой от имени всего человечества эта девушка наносила сильнейший удар в самую сердцевину Зла. И не напрасно бешенствовали эсэсовцы, потому что девушка метила в глубокую сущность их притязаний на власть-в ложь об одиноком бессилии человека.