Шесть гениев, стр. 17

В кабинете на стене тикали большие часы. Из коридора не доносилось ни звука: дверь изнутри была обита кожей. Я вспомнил, что полицейский комиссариат и при фашизме помещался здесь же.

Офицер кончил читать бумаги. Он поднял голову. Ему было немногим больше сорока. Он был блондин с розовым, холеным, даже смазливым и совершенно пустым лицом. С лицом человека, в голову которого ни разу не забредала серьезная самостоятельная мысль. Он ел, то есть пропускал через себя бифштексы и сосиски, допрашивал здесь в комиссариате и спал полагая, видимо, что всем этим полностью исчерпывается понятие «жить».

Он посмотрел на меня.

— Скажите, вы не были в плену у русских?

— Я? Нет.

— Вам знакомо такое имя — Макс Рейман?

— Нет…

Какой-то вздох послышался из-за занавески. (В комнате была ниша, задернутая занавеской). Вздох был чуть слышен, его почти что и не было. Но вдруг меня пронзило: Бледный! Конечно, он! Это им устроен вызов в полицию. Он должен был быть здесь. Он ощущался. Он был предопределен, как недостающий элемент в таблице Менделеева.

Я чувствовал, как у меня застучал пульс.

Офицер тем временем опять углубился в бумаги.

Затем раздалось:

— У нас есть сведения, господин Кленк, что вы занимаетесь антиправительственной пропагандой.

— Я?.. Что вы! Я живу совершенно замкнуто. Это недоразумение и вообще…

Он перебил меня:

— Скажите, вы никак не связаны с коммунистической партией?

— Никак. Я же вам объясняю, что…

Тут я сделал вид, что мне плохо, встал, шагнул в сторону ниши, шатнулся, как бы падая, схватился за занавеску и отдернул ее.

В нише никого не было.

Офицер тоже поднялся обеспокоенно.

— Что такое? Вам нехорошо?

— Нет. Уже проходит. — Я вернулся к своему стулу и сел.

На лице у него нарисовалось подозренье. Он посмотрел на пустую нишу, потом на меня.

— Ну, ладно. Можете идти. Но не советую вам продолжать.

— Продолжать что?

Он подал мне какой-то белый бланк.

— Имейте в виду, что вы предупреждены.

— О чем?.. О чем вы вообще говорите?

Но он уже подошел к двери и отворил ее.

— Вам следует знать, что мы этого не потерпим.

— Не потерпите чего?

Дверь закрылась, Я остался один в коридоре, автоматически спустился вниз, автоматически подал дежурному белый бланк, который оказался пропуском на выход.

Итак, сказал я себе, Бледный тут ни при чем. Но мне предъявлено обвинение в том, что я занимаюсь антиправительственной пропагандой. Я!..

Минуту я думал, потом ударил себя по лбу. Опять Дурнбахер! Это все моя фраза: «Был в армии, но не сохранил об этом приятных воспоминаний». Бесспорно. Дурнбахер служил в 6-м отделе Имперского упгявления безопасности. Он сам был почти полицейским, и теперь у него остались дружки по всем комиссариатам. Он позвонил какому-нибудь своему давнему собутыльнику, и вот результат.

Значит, и этого уже нельзя. Выходит, что о гитлеровском режиме у меня должны были сохраниться одни только приятные воспоминания. Значит, слово, вздох, косой взгляд в сторону бывших фюреров уже наказуемы.

Ненависть охватила меня. На миг мне захотелось броситься к зданию комиссариата и кулаками сокрушать его. Выдирать решетки из окон, выламывать дубовые двери, разбивать шкафы и столы, заполненные бумагами.

Но что можно сделать кулаками?

Из дверей комиссариата почти сразу за мной высыпала группа сотрудников

— начинался обеденный перерыв. Они обменивались шуточками и закуривали. Они были все в чем-то одинаковы. Их характеризовала уверенная, спокойная манера людей, которые судят, которые всегда правы.

Хорошо одетые, выкормленные, с гладкими и даже добродушными физиономиями, они пересмеивались, глядя на проходивших мимо девушек. А я, со своей красной царапиной на подбородке, исхудавший и с искаженным злобой лицом выглядел рядом с ними, наверное, странно и дико.

Чтобы утишить кипящую кровь, я пошел к дому кружным путем через Старый Город. У особняка Пфюлей снова стоял один из американских автомобилей. (Хотя сама галерея-то была опять закрыта).

В скверике у Таможни я сел на скамью рядом с каким-то человеком, закрывшимся газетой. Вынул сигарету.

Человек опустил газету.

— Вам огня?

И зажег спичку. Большую белую спичку. Шведскую с зеленой головкой, которые загораются жарко, сильно и почти без дыма. Такие спички последнее время редко бывают в киосках в нашем городе.

Это был Бледный.

Секунду мы смотрели друг другу в глаза. Он всетаки был здесь. Как-то вмешан и впутан. Внутреннее чувство не обмануло меня, но я был далеко не рад этому.

Он сказал тихим голосом:

— Вас вызывали в полицию?

Я молчал.

— К майору Кречмару?

Я вспомнил, что у офицера, допрашивавшего меня. действительно были майорские погоны.

Бледный придвинулся ближе ко мне.

— Не тревожьтесь, — сказал он. — Работайте спокойно.

Поднялся, кивнул мне и ушел.

Я просидел в скверике с полчаса, потом сел в трамвай и поехал к Верфелю. Там я сошел на последней остановке и побрел к лесу.

Уже сильно растаяло с прошлого раза. Дорога, ведущая мимо разбитой мызы, была вся залита водой. Но я знал, что в лесу, расположенном выше, будет сухо.

Я добрался до пятна — груда хвороста была на том же месте — и стал внимательно исследовать поляну метр за метром. Я шарил там минут сорок и, в конце концов нашел то, что искал: окурок сигареты «Дакки страйк» и сантиметрах в тридцати от него обгоревшую спичку. Белую толстую шведскую спичку.

Я поднял ее и подержал в пальцах. Сомненья исчезли.

Но пока еще было неизвестно, чем мне это грозит непосредственно.

Я подумал о том, как странно я приблизился к людям — через то, что меня преследуют. И как прав был батрак: черное — это плохо.

Выходя из трамвая в центре города, я вдруг увидел Дурнбахера.

Были Дурнбахер, еще какой-то рослый тип в плаще и седоватый мужчина в рабочем комбинезоне. Втроем они наклеивали плакатики на стену Таможни. Вернее, наклеивал мужчина в комбинезоне — у него были ведерко с клеем и малярная кисть, — а Дурнбахер с тем, вторым, руководили. Плакатики были такие же, какие я видел у Рыночной площади. Белый кораблик на черном фоне.

Что-то напоминали мне эти кораблики. Как будто я был связан с ними в прошлом. И не короткое время, не день, а целую эпоху своей жизни. Вместе с корабликами на ум почему-то приходили снег, ветер, горький запах пороха, и снова снег, снег…

Тут тоже была своя загадка.

VII

Прошло пять дней с тех пор, как меня вызывали в полицию.

Поздний вечер.

Отдыхаю.

Сижу на скамье в Гальб-парке.

Цифры и формулы все еще плывут в голове, освещаются разными цветами, перестраиваются в колонки и строки. Нужно изгнать их из внешних отделов сознания — туда, внутрь. Временно забыть.

Нужно думать о чем-нибудь другом. О другом…

Буду вспоминать прошлое.

Я начинаю свое путешествие.

Мысленно встаю со скамьи, прохожу сквозь кусты Гальб-парка, мысленно перескакиваю через высокую ограду. Взбираюсь по стене дома на Бисмаркштрассе, прохожу по крыше, спускаюсь в ущелье Гроссенштрассе, там пересекаю мостовую, снова взлетаю вдоль стены другого ряда спящих домов… Еще раз крыши, еще раз спускаюсь — уже на Бремерштрассе, обсаженную каштанами, которые сейчас голы и купают черные ветви в холодном туманном воздухе мартовской ночи.

…Парадный вход темного дуба, лестница с грудастыми наядами. Третий этаж. Я прохожу сквозь двери и оказываюсь в нашей квартире. В квартире своего детства. Тут я и побуду сейчас. Отдохну. В гостях у своих родных, у своего прошлого.

…Играет музыка, легкая-легкая, не настойчивая, лишь сопровождающая то, о чем думаешь. Крохотные колокольчики прозванивают однообразный мотив, чуть похожий на Генделя, которого мне иногда доводится слушать с матерью на дневных церковных концертах. Это музыкальная шкатулка. Деревянный ящик с крышкой, на которой стоят бронзовые пастушок и пастушка. Чтобы завести шкатулку, нужно повертеть ключик.