Похождения авантюриста Гуго фон Хабенихта, стр. 21

— Зденек, ради меня ты отправился в Святую землю. А смог бы ради меня пойти и в преисподнюю?

Я принял это за риторический вопрос и сказал: «Еще бы!»

— Ну, если ты ради меня готов на вечные муки, — продолжала Персида, — остерегись признаваться на исповеди в этом грехе, ведь он наполовину на моей совести. Исповеднику, священнику, святому образу в алтаре — никому не говори, а то произойдет большое несчастье.

Угнетенный сознанием вины, я бродил по дворцу. Словно олень, раненный стрелой.

Снотворное питье, подсунутое старому князю, действовало надежно.

А я отменно выучился играть роль Зденека, чьи кости, верно, тлели где-нибудь в песках Палестины и чья душа горела, верно, в чистилище за грехи, совершенные после смерти.

Однако старый князь был очень религиозен. Он непреклонно требовал от своих придворных исповедоваться каждый праздник в его капелле и под его княжеским наблюдением. Сидящего в исповедальне священника никто не видел — показывалась только рука с деревянным жезлом, коим прикасалась к темени в знак отпущения.

Сперва исповедовался князь, потом прекрасная Персида. Я — друг дома — следовал третьим. Усевшись на исповедальную скамью, я первым подверг исповеди священника:

— Скажи, патер, а ты, часом, не разболтаешь мои секреты?

— Что за нелепость, сын мой! Тайна исповеди свята и нерушима.

— А если все-таки проговоришься?

— Тогда меня сожгут на костре.

— Разве не случалось, что исповедник разглашал поверенную ему тайну?

— Никогда такого не случалось. Даже если убийца сознается священнику в своем преступлении и священник проведает, что вместо настоящего убийцы повесят невиновного — даже тогда исповедник не имеет права назвать его имя правосудию. Много тому примеров, когда святые отцы скорее готовы были претерпеть мученическую смерть, нежели выдать тайну власть имущим, которые, как известно, весьма до этого охочи. Ты, очевидно, слышал историю достославного Яна Непомука.

— Да. Но равен ли ты святостью Яну Непомуку?

— Я связан столь же священной клятвой перед богом.

— Мне этого мало. Поклянись и передо мною.

Патеру пришлось торжественно произнесть «да покарай меня господь», чтобы я не сомневался в сохранности моих секретов.

И тогда развернул я свой обширный свиток грехов. Исповедался во всех прегрешениях вплоть до последнего. А вот самый последний — касательно прекрасной Персиды — утаил. Помнил, о чем она умоляла — ничего не говорить даже священнику. Но увы! Из общего собрания грехов всего труднее сокрыть именно тот, что касается любви и прекрасных женщин. Ведь он не дает покоя: рогами пронзает грешнику бока и раздирает когтями, просясь наружу; у него сто языков, и каждый норовит проговориться. Это грех, которому не терпится похвастаться.

С трудом поборол я острое искушение и прекратил исповедь. Но тут сам священник принялся подзуживать меня:

— Подумай, сын мой, во всем ли ты признался? Может, еще какой грех на душе лежит? Не стыдись откровенности. Такой молодой, видный рыцарь — возможно ль, чтоб ты здесь жидкой похлебкой пробавлялся! Ваше дело известное — рот разевать на все, что плохо лежит. Сколько ни есть Красоток в городе — каждая находит, в чем признаться, сколько бравых молодцев ни сыщешь — все грешны на сей счет. Выходит, только ты один святой? Поразмысли; сокроешь хоть единый грех — будешь точно так же гореть в аду, как если б свершил девятьсот девяносто девять прегрешений.

Стращал и стращал он меня адским пламенем, пока не раскрыл я секреты прекрасной Персиды, о чем должно было молчать при любых обстоятельствах. Уж лучше было бы сдержать мне свое обещание да прямехонько и отправиться в адскую пасть, которую исповедник столь искусно мне описал.

Что и говорить, крылаты грехи амурные, их в клетке не удержишь.

Я во всем открылся.

Поднялся я со скамейки, преклонил колени перед решеткой, а священник так влепил мне палкой по голове, что шишка вздулась.

Ничего не скажешь, крепкое отпущение! — подумал я, и тут же у меня мелькнула нелепая мысль: а что, если в исповедальне вместо патера сидит князь собственной персоной? Однако взглянув в сторону княжеского трона, я успокоился. Серениссимус дремал на своем стуле, а благочестивая княгиня Персида время от времени будила его, наступая ему на ногу.

Так что я, довольный и спокойный, прошел на свое место.

Железный ошейник

Очищенный и просветленный принялся я за обычное занятие падших людей: свободный от старых грехов, ревностно зарабатывал новые.

Я с радостью ждал вечера и чтения страниц истории мучеников, но отнюдь не с целью благою, а чтобы к пламени адскому поближе придвинуться.

В этот вечер князь выказывал мне особую милость: он смеялся, шутил, обменивался со мной полными бокалами в знак сердечного нашего братства. Когда обольстительная Персида приготовила «эликсир жизни», он разрумянился, его толстенный живот заколыхался от смеха.

— Знаешь ли, друг мой, — князь поднял золотой кубок, в котором дымился ароматный глинтвейн, — это ведь поистине напиток богов. Едва только опалит нутро, и я лечу прямо в царствие небесное, но не в тот скучный рай, которым прельщают нас попы, где все мужчины — дряхлые старцы, а женщины — непорочные святые, где не дают ни поесть, ни выпить, ни штуку залихватскую отколоть, — а в Магометов парадиз. И он получше, чем описан в Алкоране, потому что вина там сколько душе угодно. Веселью и пирушкам нет конца, женщины одна другой краше, а вина одно другого вкуснее, и трудно присудить им первенство. Греческая гетера подает кипрское вино, римская вакханка потчует фалернским, испанская донна подносит мадеру, сирена с острова Лесбос — нектар, а персидская баядера наполняет твой кубок ширазским; валашская фата угощает токайским, черная абеллера — пурпурным бордо, и ты не в состоянии рассудить, какое тебе больше по вкусу. То есть не ты, а я. Но почему бы и тебе не вкусить сих неземных наслаждений? Боже мой, где тут справедливость: я открыл новый парадиз, а сердечный брат мой там не побывал! Бери мое место в раю Магомета, бери, сегодня я уступаю тебе свой кубок, пей до дна.

Да, попал я в переплет. Спасибо за великую милость, но к чему мне это? Выпью кубок, засну в кресле, и начнут мои ноги отплясывать вместо княжеских, как на подножке ткацкого станка.

В замешательстве посмотрел я на прекрасную Персиду. Она устроилась на подлокотнике кресла, где восседал ее супруг — тот не видел ее лица. Она подмигнула мне — пей, мол, раз велят. Уснешь, и ладно, невелика веда.

Проклятый бокал! Собрался я с духом и хвать его разом.

Через несколько мгновений одолела меня смутная усталость, и мягко воспарил я за пределы этого мира, подобно пушинке на ветру; я плыл в облаках, и облака превращались в сады, дубравы, зверей и птиц, в невиданные ландшафты, теряющиеся в непомерных далях; деревья о чем-то говорили, плоды пели нежные мелодии, волшебные звуки красочно струились; световой поток прядал гармонической музыкой, и музыкальный колорит сгущался квинтэссенцией сладости, от которой вскипали жизненные соки, мучительно звенели нервы, и неутолимая жажда, только возраставшая от бесконечного питья, концентрировалась в торжествующий поцелуй. Безымянное наслаждение, самостоятельная стихия, словно огонь или вода, или воздух; пламя, волна, буря — поцелуй! И поцелуй этот змеился в соблазнительных формах, что притягательно окружили меня: Далила, Вирсавия, Саломея, Магдалина до своего обращения, Лаиса, Аспазия, Клеопатра, Семирамида, Цирцея и божественная Аталанта, черная как ночь, — все хотели обольстить меня, и я обнимал десять красавиц одновременно. Они унизали мои пальцы роскошными карбункулами и сапфирами. Кольца были такие тяжелые, что мне стоило немалых усилий поднять кисть руки. Но когда мне это удавалось, пять обворожительных дам, украсивших своими перстнями мою руку, принимались рыдать столь дивно и мелодично, что я вновь опускал руку, и они снова улыбались. Я истомился в пламенных, ураганных волнах наслаждения: десять чаровниц обвили шею и так сильно прижали меня к своей груди, что я едва дышал и мозг мой будто расплавился, и я хотел крикнуть: «Помилуйте, о богини! Вы убьете меня поцелуями. Не целуйте, не целуйте!» Поцелуи сжигали шею и лицо, обольстительницы соперничали меж собою, и победа досталась черной королеве. На ее жемчужные зубы, на ее коралловые уста стекала моя кровь, и она, припав к моей шее, пила эту кровь.