Местечко Сегельфосс, стр. 61

– Да.

– И по приличной цене. Разумеется, вы это сделаете. И купите и самую лавку.

– Нет, – ответил Теодор.

– Вот как?

– Это старый хлам. Как видите, у меня есть собственный дом, а как вы полагаете, сколько он мне стоил? Нет, вы и остальные выгнали меня из старой лавки, и я в нее больше не пойду.

Но это, конечно, была только хитрость со стороны Теодора. Неужели он так– таки зря выстроил новую лавку стена об стену со старой? Разве он не собирался соединить оба дома в один, когда придет время?

– Но я могу арендовать старую лавку, – сказал он. Тогда адвокат не на шутку испугался и, может быть, подумал о своем гонораре:

– Единственное, что меня беспокоит – это ваши родные, – сказал он, – что будет с ними? Если им не удастся сколько-нибудь выгодно сбыть свое имущество, то я не знаю, чем они будут жить в дальнейшем.

– Мои родные могли бы жить так, как жили раньше.

– Я согласен, – сказал адвокат, – что при теперешних обстоятельствах это было бы самое лучшее.

Ага, заевшийся адвокат раздавлен, окончательно растоптан, пузо, свинья! Теодор властвует над ним. Он спросил снисходительно:

– На всякий случай, сколько вы хотели бы получить за старую лавку?

– Я говорил об этом с вашими, мы полагали – ваш отец полагал – три тысячи.

Довольно странно, горничная Флорина вызвала на божий свет господина Дидрексона; как поступил бы в подобном случае он?

– Я дам три тысячи, – сказал Теодор. Адвокат счел это своей личной победой и сказал:

– Вот видите, очень полезно поговорить с вами!

Я не зря представил вам беспристрастное изложение дела. Что такое, он опять за свое и начал побрякивать ключами!

– Вы вовсе не представили никакого изложения, – сказал Теодор, – и можете убираться, когда вам будет угодно.

– Да, – оторопело проговорил адвокат.– Ну, да, желательно, чтобы ваши родные в дальнейшем действовали по намеченным мною принципам. В конце концов образуется одно помещение и одно имущество, счета вычитаются, мое маленькое вознаграждение тоже вычитается; но остается еще многое; часть ваших родителей, и другая – ваших сестер. Вы сами по-прежнему отказываетесь от наследства?

– Натурально.

– Отлично, это-то я и хотел выяснить. Когда товары будут подсчитаны и вы установите между собой ценность имущества, я готов предложить свои услуги. Вы согласны?

– Нечего вам стоять и болтать! – сказал Теодор.– Я дам своим родным все, что полагается, и еще больше без вашей помощи.

ГЛАВА XIV

Можно ходить в жилете с золотыми пуговицами и не уметь сочинить оперу. Виллац Хольмсен ходил в жилете с пуговицами из золота.

Чего только он не придумывал! Если б в один прекрасный день он остановился и подсчитал все, что придумывал для того, чтоб привести себя в настроение, он сам удивился бы. Он гулял и запирался у себя в комнате, пил вино и постился, стремился к людям и бежал от них, работал днем и работал ночью – получалась только работа, только крах.

К отчаянной бесплодности прибавилась ужасная и неугомонная ревность.

– Покушайте же, пожалуйста! – говорила Полина, устремляя на него темно– голубой взгляд.

– Спасибо, – отвечал он, даже не поворачивая головы. Он работал, разумеется, он отлично играл, он научился этому искусству с самых ранних лет и, кроме того, был счастливчик, родился в сочельник, но теперь это не помогало, скорее, это его изводило. Нет, ему и в этом году не следовало приезжать в Сегельфосс, все пошло плохо с самого начала. Даже первую встречу он в глубине души, верно, представлял себе немножко по-иному: с безмолвным изумлением, с любопытной толпой на набережной. Ведь он же известный в стране человек, многообещающий музыкант. А как вышло на самом деле? Встретила его на набережной экономка его родителей, милейшая фру Кристина. Сегельфосс видел туристов поважнее его, англичан, объездивших земной шар, принца Бонапарта, направляющегося на Шпицберген. Один раз приезжал государственный министр, ужасно ломался и притворялся, будто интересуется жизнью и стремлениями народа, за что карьерист адвокат Раш прокричал ему «ура» на набережной. Приезд Виллаца Хольмсена произошел в полной тишине. Несчетное число раз он собирался уехать, но оставался. Он прирос к месту.

Антон Кольдевин, разумеется, давно уехал домой. У господина Хольменгро все идет своей обычной чередой. Марианна изредка показывается на пригорке, когда идет с отцом на мельницу или возвращается оттуда. Она в ярко-красной накидке. Может быть, Антон скоро опять приедет к ней. На здоровье!

Опасное и ужасное время! Виллац достает глины и лепит – чего только он не придумывал! Ему хочется вылепить летящую фигуру, великолепную ростральную фигуру, украшение для галиона. Оказалось, что он не разучился лепить, совсем не разучился, даже был сейчас искуснее, чем в детские годы в Англии, когда обучался лепке. Но делать ростральные фигуры было безусловно трудно. Виллац вытащил рисовальные принадлежности, кисти и тюбики с красками, а почему бы и нет! Его мать тоже рисовала, и он научился от нее. Потом опять играл. Потом собственноручно пришил золотые пуговицы к своему жилету и разгуливал с ними в честь самого себя и в память отца, от которого их получил. Во всяком случае, было очень приятно красоваться с золотыми пуговицами на груди, и Виллац гулял так по своим комнатам на кирпичном заводе, даже ходил в лес к своим дровосекам.

В лесу Аслак и Конрад рубили деревья, и когда Виллац подходил ближе, они кланялись. Еще бы они забыли поклониться! Он разговаривал с ними немного, но смотрел на их работу твердыми серыми глазами и высказывал свое мнение. Бог знает, что было сначала на уме у этих двух людей, когда они попросились на работу к Виллацу Хольмсену, не хотели ли они ему повредить или отомстить за что-нибудь. Но, прожив у него некоторое время, они утихомирились, а кончив порубку в лесу, оставались вновь и вновь и постоянно получали работу в большом хозяйстве. Они перестали покупать провизию в Буа, хотя у них завелись и деньги, они имели приличные харчи, постель и стирку, оба поправились и раздобрели.

Каждому свое. Виллац разгуливал с золотыми пуговицами, а работал, как каторжник, и худел от горя и страсти. «Вот увидишь, я посредственность!» – думал он по временам. Он переносил это хорошо, переносил, как настоящий Хольмсен. Нет, этому никогда не будет конца, посредственность засела в нем крепко, впиталась в кровь; но Виллац не сдавался. Только этого не доставало! Дома, на усадьбе, он притворялся, будто интересуется животными, курами, было бы слабостью забыть обо всем остальном из-за музыкальной пьесы. Он часто наблюдает петуха, великолепного бойца со шпорами на ногах; вот он загорается любовью, распускает крылья, выступает боком, хорохорится, выгибается на левый бок и чуть не падает – ах, чего только он ни проделывает! Но потом снова становится повелителем и победоносно разгуливает по двору. Вот так петух – так и кажется, что он щеголяет с цветком, с розами и гвоздикой. Он возвращался в свои кирпичные комнатки и играл, злился и мучился. Неужели он так и не дождется взрыва? Чем он заполнял свои дни? Мелочами. Кое-когда нож, но не меч, рой звуков, но не голос. Жантильности. Три раза подряд он подходил к зеркалу и всматривался в свое отражение, чтоб хорошенько убедиться: да, у него появился седой волос, два седых волоса. Отец его не начинал седеть в такие молодые годы. Антон Кольдевин не поседел. На здоровье, пусть себе едет к ней!

– Пожалуйста, покушайте!

– Спасибо, я приду через минутку. Нет, я не пойду. Оставьте меня одного.

Что это? Несчетное число раз он обманывался – и вот пришло! Волны подхватила его! Стоял вечер, но в его глазах занимался рассвет, небо начало струить золото, и земля под ним розовела. Волна, волна! Долго же мы ждали ее, но теперь нам нечего жаловаться, совершенно нечего жаловаться, и чувствовать влаху на глазах, и дрожать. Этого не надо.

Звуки льются и льются из переполненной души, льются, не переставая; он сидит, как слепой, и воспринимает их извне, записывает же, словно в ярком свете. Пишет, пишет, пишет. По временам ударяет рукой по роялю, опять пишет, подпевает, чувствует тошноту и сплевывает, пишет. Так длится долго, часы бегут, о, эти часы на волне! Опять кантата, песня, музыка для танцев? Нет, опера, о боже, шедевр! Сейчас, как никогда раньше, в нем происходит взрыв – так что, пожалуй, и вышел кое-какой толк из того, что ревность так долго кипела в нем.