Вечный колокол, стр. 101

— Он совсем еще мальчик, — выговорил он, глядя в лицо мертвого ученика, — такой большой…

Рыдание тряхнуло тело Ширяя, он согнулся, ткнувшись лицом в колени, и снова выпрямился, поднимая лицо к небу. Млад обнял его за плечо и потянул к себе — пусть плачет, так легче. Пусть выливает из себя горе первой в жизни потери. Если бы он сам мог так… Так просто… Когда то, что разрывает грудь изнутри, выплеснется из нее хотя бы стоном, а лучше криком, рыданием, воем…

Парень схватился руками за кольчугу Млада и стиснул ее пальцами.

— Нет, нет… — прорычал он, прижимаясь к плечу Млада лбом, — это нечестно! Это так глупо! Так не может быть!

Так не может быть… Как наивно и как просто! Этого могло бы не быть… Знал ли Млад об этом, когда на Коляду боялся поднять на Добробоя глаза? Когда, сидя за накрытым им столом, мог только сухо поблагодарить ученика за возню у печки с раннего утра до позднего вечера?

И ему снова мучительно захотелось вернуться в ту ночь — ночь, навсегда ставшую необратимым прошлым. Вернуться, и обнять его еще живым, и сказать, как он привязан к нему, и как плохо ему будет остаться без него — такого большого, преданного, неутомимого…

Вернуться и все изменить. Выйти навстречу человеку в белых одеждах, отправившего ополчение в Москву. Выйти навстречу и… Чтоб все увидели, что белые одежды его запятнаны кровью. Кровью Добробоя. Кровью мальчиков, оставшихся под Изборском, кровью парня с третьей ступени, оставшегося без ног. И пусть горит Киев, не знающий, с кем ему лучше живется — с Новгородом или Литвой!

— Он же шаман, Мстиславич! Он же шаман, разве он может так глупо умереть! Он же под защитой богов! — хрипло крикнул Ширяй.

Боги не могут защитить от удара копьем. От удара копьем защищает щит и доспех. Младу надо было сделать всего пару шагов вперед — его доспех надежней, а щит — крепче. Всего пару шагов вперед! Почему он не подумал об этом? Почему? Не надо возвращаться так далеко, достаточно отмотать время назад совсем чуть-чуть… И они бы сейчас втроем шли в терем, вспоминая подробности боя…

Время нельзя отмотать назад даже совсем чуть-чуть…

— Это я, Мстиславич! Это я виноват! — выл Ширяй, — это я, дурак, сунулся! Ты бы просто отошел, а я встал, как дурак…

Он задохнулся рыданием — совсем как ребенок.

— Это не ты… — Млад похлопал его по плечу.

Сказать, что виноват человек в белых одеждах? Или война? Или сплетенные кем-то нити судеб, или боги, что не отвели удар копья чуть в сторону? Или позволивший отравить себя князь Борис? Или князь Волот, который привел их сюда? Или Тихомиров, не давший приказ отходить на минуту раньше? Или сам Млад, потому что не умел заставить их слушаться? Или потому что не догадался сделать два шага вперед?

— Это не ты, — повторил Млад и добавил, — этого не изменить.

Собственные слова напугали его, словно поставили точку. Словно до того, как он это сказал, будущее еще не наступило, еще оставалось будущим. Еще можно было вернуться в ночь Коляды, когда оба его ученика — счастливые и смеющиеся — рядились в медведя и журавля.

6. Князь Новгородский. Возвращение

Волот возвращался в Новгород, покрыв голову славой, и слава эта летела впереди него рядом с конями гонцов, ползла с обозом, вывозящим из Пскова раненых, неслась по деревням уверенной молвой. Ничто не делает князей столь любимыми народом, как отвага и победы на поле брани. Тальгерт нарочно удержал его в Пскове до второго штурма — знал, как важен для ополчения их союз и как победоносная вылазка отразится на дальнейших судьбах обоих князей. Если участие в бою самого Тальгерта не вызвало ни удивления, ни сомнений, то пятнадцатилетний Волот во главе дружины с самом центре схватки навсегда запомнится и псковичам, и новгородцам.

Услышав о нападении Литвы на Киев, псковский князь, похоже, только обрадовался — он ревновал эту войну к Волоту, к Новгороду, к его основным силам. Он хотел единоличной победы, он хотел отбить ландмаршала от Пскова теми силами, коими располагал, и не видел в подходе помощи ни доблести, ни смысла. И все же уговорил Волота на вылазку из крепости силами двух дружин — Волот был благодарен ему за это.

А между тем на взрыв льда перед вражеской конницей Псков израсходовал львиную долю запасов пороха, хотя ученые мужи Пскова — выходцы из Новгородского университета — ломали головы несколько ночей, как малым его количеством добиться такого исхода. И ведь добились! Волот не верил в задумку Тальгерта, считал ее чересчур смелой, и не хотел на нее полагаться, но все вышло даже лучше, чем надеялся псковский князь.

Тальгерт нравился Волоту все больше и больше. Волот не всегда понимал, что им движет, почему он поступает так, а не иначе, и это настораживало, но иногда юный князь допускал мысль о том, что Тальгерт всего лишь благороден и искренен, и никакого второго дна у его слов и поступков просто нет.

Князь первым заговорил с Волотом о единовластии — осторожно, прощупывая почву под ногами, мало помалу разворачивая собственные суждения на этот счет. Он рассказывал о великих самодержцах Европы, о том, насколько единая власть сильней всех этих шатающихся сборищ, будь то новгородский Совет господ, или псковский Совет на сенях, или Рада панов в Литве. Тальгерт называл их продажными, считал, что боярство не знает других интересов, кроме своих собственных, а вече называл безмозглой толпой.

Волот, когда-то воспылавший желанием единовластия и отказавшийся от него по зрелом — с его точки зрения — размышлении, снова начал всерьез задумываться о самодержавии. Воинские победы окрыляли его, вселяли уверенность в себе, пьянили — в Новгород он возвращался, считая себя избранником богов, всесильным и имеющим право на безраздельное владычество.

Он ехал в сопровождении десятка дружинников, не желая отрывать силы у осажденных, и остановился на ночлег в ямской избе в тридцати верстах от Порхова. Волот ночевал там не в первый раз, и даже по-своему любил это местечко — просторный теремок на берегу Шелони, уютный и светлый, построенный на середине пути между Псковом и Новгородом для ночлега именитых путников.

День прибывал стремительно, вечера казались удивительно долгими, и в небе уже чувствовалось приближение весны, как всегда после Велесова дня — месяц Сечень перевалил за середину. Волот не любил это время — когда обманчивое ощущение Весны уже пришло, солнце набрало силу, но Зима все еще держит землю в крепком кулаке, и будет держать слишком долго, пока месяц Березозол не вступит в свои права.

Унылый и долгий закат освещал теплую горницу печальным светом — тоска по лету в конце зимы всегда мучила его сильней обычного. На этот же раз к ней примешалось какое-то другое, непонятное и неизведанное чувство — Волот неожиданно ощутил безвыходность и этой светлой горницы, и войны со всех сторон, и своего княжения… Нет, ему случалось и до этого сомневаться, не верить в собственные силы, бояться… На этот же раз страха он не испытывал — странная тяжесть осела в груди, тяжесть и немедленное желание от нее избавиться. Ему хотелось бежать прочь, бежать к закатному солнцу, со всех ног, словно там, за горизонтом, его кто-то ждал и мог от этой тяжести избавить. Волот никогда не боялся закрытых помещений, напротив, любил запирать двери и сидеть спиной к стене, а тут вдруг ему показалось, что чистые дубовые стены давят на него своей тяжестью, одно то, что он не может вытянуть руки, чтоб не коснуться низкого потолка, привело его в бешенство — неожиданное и не очень-то ему свойственное, особенно по пустякам.

Безвыходность — это слово показалось ему очень точным… И чем ниже опускалось солнце, тем сильней он хотел вырваться на волю, словно был чижом, запертым в клетку. Ему пришло в голову разбить стекла, чтоб впустить в горницу немного сырого зимнего — весеннего? — ветра, но он удержался, понимая, как это глупо и несдержанно.

Дядька принес ему ужин, когда солнце опустилось за лес, но его последние лучи еще проглядывали сквозь плотный строй деревьев — красное зарево растекалось на западе, и Волот посчитал это недобрым знамением, ведь смотрел он в сторону Новгорода.