Сны инкуба, стр. 84

Он с негодующим видом пожал плечами, и это было притворство, потому что в глазах его прыгали чёртики.

— Мне много что в кайф, Анита.

Я попыталась посмотреть на него сурово, но не сдержала улыбки.

— Ты меня заставил обещать, что я тебе поставлю засос, и теперь этим пользуешься.

— Ты опаздываешь, — напомнил он. — Клиенты ждут на кладбище.

Вид у него был серьёзный, только искорки посверкивали в глазах, портя эффект.

Я улыбнулась:

— Мне пора.

— Я знаю.

— Это не разрушит иллюзию, если я тебя поцелую на прощание?

— Рискну, — сказал он.

Я поцеловала его — целомудренным касанием губ, почти без телодвижений. Потом отодвинулась, глядя на него подозрительно. Он рассмеялся и подтолкнул меня к двери:

— Ты же опаздываешь.

Я вышла, но вышла я в октябрьскую тьму, ещё сильнее утвердившись в мысли, что ни черта не понимаю в мужчинах. Точнее, я ничего не понимаю в мужчинах моей жизни.

Я обернулась глянуть на Жан-Клода на сцене уже с другой женщиной — он целовал её так, будто хотел исследовать ей миндалины без помощи рук. У многих в момент такого поцелуя вид напряжённый или неуклюжий, но только не у него. У Жан-Клода получалось изящно, эротично, идеально. Я поняла, что попрощалась с Натэниелом, но не с Жан-Клодом. Не хотелось прерывать, но и оставлять Жан-Клода с ощущением брошенного тоже не хотелось. Я послала ему воздушный поцелуй, когда его руки освободились от этой женщины. Он бледной рукой вернул мне его. Нижняя часть лица у него была кроваво-алой от помады. На самом деле она не выглядела как кровь — по крайней мере, для тех, кто видал настоящую, но это было не такое зрелище, которое хочется унести с собой в ночь. Один из других мужчин моей жизни улыбался у двери, предвкушая любовную игру со мной на глазах у публики. Иногда самые для меня дикие фрагменты моей жизни состоят не в том, чтобы иметь дело с вампирами, вервольфами и зомби. Даже вампирская политика не так смущает меня, как моя собственная интимная жизнь.

Глава тридцать девятая

Мы стояли на Гравуа, застряв между бесконечными рядами витрин, видавших лучшие дни. Весь этот район медленно сползал к состоянию «после темноты лучше не появляться». Ещё не опасная зона, но если ничего не изменится, то через два года станет ею. Ресторан «Бево-милл», самая что ни на есть настоящая ветряная мельница, смотрелся кораблём в море зданий пониже и времён похуже. Здесь все ещё подавали отличную немецкую еду. Медленно вертящаяся мельница была прямо перед нами, и вдруг оказалось, что мы едем под каменными блоками моста за мельницей. Не помню, чтобы мы проезжали мельницу, а это нехорошо, потому что за рулём я. Грэхем цыкнул второй раз — знаете, такой звук вдоха сквозь зубы, когда человек пытается удержаться и промолчать.

Я глянула на него:

— Что такое? В чем проблема?

— Ты только что чуть не стукнула две машины, — сказал он придушенным голосом.

— Не было такого.

— Было, — подтвердил Реквием с заднего сиденья. — Было.

Передо мной вдруг как по волшебству появилась белая машина. Из ниоткуда. Я ударила по тормозам, Грэхем снова цыкнул. У меня сердце колотилось в горле. Я не видела машины. Я включила сигнал правого поворота. Правого — то есть никаких полос не пересекать. Внезапно возникший автомобиль меня напугал.

Я свернула на Грассо-Плаза, где располагалось почтовое отделение Аффтона, бакалейный магазинчик сети «Сэйв-Э-Лот» и куча пустых витрин. Вся окрестность вдоль Гравуа будто устала, будто уже прошла свои лучшие времена, и те оказались не слишком хороши. А может, это у меня настроение такое было. Я выключила мотор, и мы просидели минуту в тишине.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — спросил Реквием очень тихим и низким голосом, будто говорил из глубины колодца.

Я повернулась, посмотрела на него, и даже это движение показалось мне медленным, будто я двигалась не так быстро, как окружающий мир.

Реквием сидел, сцепив руки на коленях. Он не был где-то далеко, ничего необычного не делал. Просто сидел очень тихо, будто не хотел привлекать к себе внимание.

— Что ты говоришь?

У меня голос тоже звучал гулко, будто отдаваясь в голове эхом.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — спросил он отчётливо, по слогам, и я, глядя на его губы, видела, что звук и их движения несколько несогласованны.

Я задумалась, будто вопрос был труднее, чем должен быть.

— Нет, — сказала я наконец. — Нет. Что-то не так.

— А что? — спросил Грэхем.

А что? Хороший вопрос. Беда в том, что хорошего ответа я найти не могла. Что не так? У меня что-то вроде шоковой реакции. Почему? Много крови потеряла? Может быть. А может быть, и нет.

Мне было холодно, я закуталась в чужой пиджак, пряча лицо в воротник. Он отдавал одеколоном Байрона, и я отдёрнулась, потому что запах его одеколона на коже пиджака все вернул. Обоняние сильнее других чувств пробуждает память, и вдруг я утонула в ощущении тела Байрона, в его взгляде на меня сверху, в ощущении его тяжести, в ощущении, как он входит в меня и выходит.

Я откинулась на сиденье, запрокинув голову, и вдруг прежнее наслаждение вернулось, заполнило меня, выплеснулось. Не той же силы ощущение, но достаточно заметное его эхо. Настолько заметное, чтобы я затряслась, стала цепляться руками за воздух, будто надо было за что-то ухватиться, за что угодно.

Я услышал голос Реквиема:

— Нет, не прикасайся…

И тут я нашла, за что зацепиться.

Грэхем пытался схватить меня, придержать, не дать нанести себе травму. Наверное, он решил, что у меня припадок. Его рука коснулась меня, и я схватила её судорожно, и как только наши ладони сцепились, все воспоминания, все наслаждение хлынуло через мою руку в него.

Грэхем затрясся. Я ощутила дрожь его руки, и его бросило на сиденье так, что машину тряхнуло. Я дала ему все воспоминания, все наслаждение, зрительные и обонятельные ощущения, и все это полилось из меня в него. Это не было осознанной мыслью, потому что я сама не знала, что могу это сделать, пока не вылила из себя в кого-то другого и не поплыла с теми же ощущениями сама. Это вышло случайно, но я не переживала по этому поводу. Я была рада для разнообразия побыть спокойной на сиденье рядом, глядя, как Грэхем извивается в эхе моего наслаждения — хорошо, что он, а не я. Потому что теперь я знала, что это была за шоковая реакция, до того, как метафизика сорвалась с цепи.

Я умею убивать, не задумываясь. Не хладнокровно и обдуманно, но когда приходит время убить, у меня с этим нет проблем. Когда-то меня огорчало, что убийство перестало меня настолько волновать. Потом в мою первую поездку в Теннеси, когда надо было выручать Ричарда — мы с ним тогда ещё были парой, — мне пришлось пытать одного типа. Враги прислали нам палец матери Ричарда в коробочке, вместе с локоном его младшего брата Дэниела. Мы должны были найти их быстро, и знали уже, что их пытают. Посыльный, доставивший коробочку, бахвалился, что их обоих изнасиловали. Я его пытала, заставила его сказать, где они, а потом пустила ему пулю в голову, чтобы перестал вопить. Я сделала это, чтобы спасти близких Ричарда, а другого способа я не видела. Сделала сама, потому что никогда не прошу никого сделать такое, чего не сделала бы сама. Конечно, до того у меня было правило — никого не пытать. Черта, которую я не переступала, но переступила тогда. Самое ужасное, что я жалела не о том, что сделала это, а лишь о том, что пришлось это сделать. Он изнасиловал мать Ричарда, и я бы убила его медленнее, если бы могла, но я так не делаю — даже в наказание за такую мерзость. Мы их спасли тогда, но Зееманы раньше были как Уолтоны, а теперь уже нет. Их не сломало полностью, но и стать прежними они тоже не смогли. Я убила тех, кто это сделал, или помогла их убить, но никакая месть не может склеить поломанное.

Как вернуть человеку его невинность? То чудесное ощущение полной безопасности, свойственное людям, с которыми ничего плохого не случалось? Как вернуть? Хотела бы я знать.