Умытые кровью. Книга I. Поганое семя, стр. 36

Голос его был отрывист, в нем слышались властные, металлические нотки.

Народ без разговоров потеснился, и, крепко прижимая к груди сумочку, Геся опустилась на жесткое, отполированное задами дерево. Сам Мазель устроился за столом президиума, за которым, положив локти на кумачовую скатерть, уже сидели трое мужчин с выражением решительности на лицах. Они переговаривались вполголоса и посматривали на возбужденную толпу, словно погонщики на табун необъезженных лошадей, глаза их сверкали энергией и мыслью.

«Черта ли собачьего мне здесь надо». Зажатая с обеих сторон крепкими плечами, Геся испытывала неудобство и разочарование. От множества взглядов, устремленных в ее сторону, от духоты и тяжелого запаха, стоявшего в зале, ей было не по себе, хотелось на свежий воздух. Наконец, устав от ожидания, людское море разразилось криками, шумно заволновалось, и, безошибочно почувствовав момент, на трибуну поднялся взлохмаченный бородатый человек в пенсне.

– Товарищи и братья, – кривя губы, начал он, толпа содрогнулась, замерла и, сразу превратившись в послушную аудиторию, с затаенным дыханием стала внимать оратору. Он был опытен: тонко угадывая настроение масс, он то оглушительно ревел, то снижал голос до шепота, то рубил спертый воздух сжатой в кулак рукой. Казалось, в ней он держит невидимые нити, управляющие людскими душами. Это был какой-то сеанс массового гипноза, шаманское действо, коллективная истерия. Настроение толпы граничило с экстазом, объятые восторгом люди в упоении слушали оратора, на лицах их блуждали блаженные улыбки, они повторяли хором:

– Миру мир! Равенство! Братство!

Багрицкая уже не замечала ни тесноты, ни смрадного дыхания соседа, сидевшего с полуоткрытым ртом. Она не отрываясь смотрела на трибуну, и перед ней распахивались двери в обитель справедливости, которую воздвигнут на костях врагов свободы и революции. К концу выступления она уже любила оратора, бойкого, чрезвычайно уверенного в себе еврея, походившего ухватками на удачливого местечкового фактора[1].

– Так отдадим всю кровь до последней капли за наше святое дело! – проревел он в заключение своей речи и потряс волосатым кулаком. Лицо его блестело от пота.

– Клянемся! – оглушительно поддержала его толпа и, взметнув в воздух тысячи рук, в едином порыве поднялась на ноги. – Долой министров-капиталистов, вся власть Советам!

Вот так табун мирно пасущихся лошадей вдруг срывается с места вслед за вожаком и, очертя голову, всхрапывая и роняя пену с взмыленных морд, мчится за ним в неизведанные просторы степей.

– Кто это был? – спросила Геся у Мазеля после митинга. – Ленин?

Ее щеки раскраснелись, глаза с неестественно расширенными, словно от кокаина, зрачками возбужденно блестели.

– Куда ему. – Соломон брезгливо смотрел на быстро таявшую толпу, над которой облаком клубился махорочный дым. – Это Лев Давыдович Троцкий, рупор свободы. Сейчас он освободится, если хочешь, я тебя познакомлю. – Он сунул в рот папироску, усмехнулся одними губами. – Обожает революцию и красивых женщин.

– Кто ж их не любит. – Геся тоже закурила. Голова ее все еще сладко кружилась.

Пока Троцкий поднимал настрой политически активных масс, Владимир Ильич Ленин тоже времени даром не терял, – выбравшись из подполья, он готовил почву для вооруженного восстания. Всю жизнь ему катастрофически не везло – слабое здоровье, отталкивающая внешность, дурное стечение обстоятельств. Будучи образчиком неудачливости, трагической неудовлетворенности и душевного одиночества, он провел в эмиграции больше десяти лет и, пребывая к концу войны в твердой убежденности, что революции в России не будет, уже собрался перебираться на житье в Америку. И вдруг нежданно-негаданно грянули февральские события с их неразберихой и нерасторопностью Временного правительства.

Сама судьба давала Ленину возможность воплотить в жизнь накопившиеся неуемные амбиции, и он окунулся в борьбу за власть со всей страстностью своей талантливой, глубоко ущемленной натуры. Ситуация сложилась хоть и революционная, но далеко не простая. Бесхребетники Каменев и Зиновьев категорически возражали против вооруженного восстания, контрреволюционеры, прочно окопавшиеся в Петросовете, ратовали за созыв Учредительного собрания. Однако дело двигалось – сторожевой корабль «Ястреб» ушел в Фридрихсхафен за оружием для немецко-австрийских «интернационалистов», успешно шла вербовка китайских добровольцев-наемников. И наконец-то удалось сторговаться с офицерами латышских полков, господа Вацетис, Петерс и Берзинь хорошо знали себе цену.

Солдатские массы стараниями агитаторов с нетерпением ждали перемен, ну а уж Центробалт во главе с военмором Дыбенко готов был подняться по первому зову партии. После учиненной в феврале бойни у братишечек другого пути, как в революцию, просто не оставалось.

Заканчивался октябрь месяц. Порывистый ветер надрывно гудел в проводах, парусил частую сетку дождя и, разводя волну на Неве, теребил парик загримированного Ленина. Вождь пролетариата отворачивал лицо, щурился, но упрямо шел сквозь непогоду. Владимир Ильич направлялся в Смольный, в потайном нагрудном кармане он нес воззвание к членам ЦК. Пришло время действовать, промедление было смерти подобно.

Глава восьмая

I

– Ишь ты, к югу летят. – Выплюнув окурок, прапорщик Паршин глянул в облачное, мохнатое небо, по которому тянулся клин припозднившихся диких уток, вздохнул: – Высоко, не попадешь.

– Ты все еще не настрелялся, Женя? Австрийцев тебе мало? – Страшила вытащил нож, открыл консервную жестянку и, понюхав, тронул за плечо дремавшего Граевского: – Просыпайся, командир, табльдот накрыт.

Он вскрыл еще три банки, оделил свиной тушонкой Паршина с Клюевым и принялся есть холодное, в застывшем жиру мясо прямо с ножа – плевать на приметы, дела и так неважнецкие. Жевал он медленно, не торопясь, словно приморенный бык, кончики его ушей забавно двигались вместе с челюстями.

Они устроились в низинке на окраине кладбища за полуразрушенным склепом и жались к крохотному, разложенному на мраморной плите костерку. Неподалеку, укрываясь за вздыбленными надгробьями, отдыхали солдаты – курили, жевали сухой паек, привалившись спинами к скособоченным оградам, чутко дремали.

Настроение было так себе – вид развороченных могил бодрости не прибавляет, да и вообще… Вот уже неделю Новохоперский полк вел тяжелые бои восточнее Дорна-Ватра. Дважды за сегодняшний день Граевский поднимал своих солдат в цепь, дважды, прикрывая головы саперными лопатками, они бросались на врага, но ценою многочисленных потерь только-то и удалось, что закрепиться на окраине обезображенного войной кладбища. На противоположной его стороне засело до двух рот австрийцев, подкрепленных пулеметной командой и готовых в любой момент перейти в контратаку. Батарея же нашего конно-горного дивизиона молчала – кончились снаряды.

– Пойду-ка я погляжу, как там комитетские, дали деру или еще нет. – Прапорщик Клюев вытер усы и, отбросив в сторону порожнюю жестянку, поднялся. – Давеча их председатель шибко бледный был, видно, опять запоносил. Хорошо, если сам утечет – не жалко, а то ведь полроты сманит, это уж как пить дать.

Сегодня он был ранен в руку, однако из боя не вышел, только хватанул полфляжки спирту да отчаянно, на чем свет стоит, ругал по матери сволочей-австрийцев. От кровопотери голова у него кружилась, и все время мучила жажда. Однако наливаться водой перед боем нельзя – ослабеешь, и, чтобы не хотелось пить, Клюев крепко прикусывал кончик языка.

– Да брось ты, Иван Пафнутьевич, вот ведь не сидится тебе. – Подержав руки над огнем, Граевский сунул их в карманы, зябко повел плечами. – Все равно уйдут, на цепь ведь их не посадишь. А хорошо бы.

На его видавшей виды шинели отливали золотом новенькие капитанские погоны. Только радости-то – как бы их не сегодня-завтра с мясом не вырвали революционно настроенные массы. В соседнем полку на той неделе уже убили двух офицеров, пока, правда, исподтишка, выстрелами в затылок, так ведь лиха беда начало, с ростом самосознания солдатики могут и в открытую подняться, а их не тысячи – миллионов, наверное, десять наберется.