Обсидиановая бабочка, стр. 17

Кроме того, у меня все еще колоколом гудела в голове тишина, будто все отзывалось эхом и ничего не было по-настоящему надежно. Это было потрясение. Выжившие, если можно их так назвать, потрясли меня до корней волос. Я видала ужасы, но таких – никогда. И мне надо выйти из этого состояния до первой перестрелки, но, честно говоря, если бы кто-то прямо сейчас попытался в меня стрелять, я бы заколебалась. Ничто не казалось важным и даже реальным.

– Я знаю, почему ты этого боишься, – сказала я.

Он зыркнул на меня поверх черных очков и снова переключился на дорогу, будто не слышал. Любой другой попросил бы меня объяснить или хотя бы подал реплику. Эдуард просто вел машину.

– Ты не боишься ничего, что просто сулит смерть. Ты давно решил, что не доживешь до зрелой старости.

– Мы, – поправил он меня. – Мы давно решили, что не доживем до зрелой старости.

Я открыла рот, чтобы возразить, и остановилась. Подумала пару секунд. Мне двадцать шесть лет, и если следующие четыре года будут похожи на предыдущие, тридцати мне не видать. Никогда я это так длинно не формулировала, но старость не очень-то сильно меня тревожила. Я, честно говоря, не рассчитывала до нее добраться. Мой образ жизни был чем-то вроде пассивного самоубийства. Мне это не совсем нравилось, и хотелось возмутиться и возразить, но я не могла. Хотела, но не могла. В груди стеснилось, когда я поняла, что рассчитываю умереть насильственной смертью. Не хочу этого, но ожидаю. Голос мой звучал неуверенно, но я произнесла вслух:

– Хорошо, мы признаем, что мы не доживем до зрелой старости. Ты доволен?

Он чуть кивнул.

– Ты боишься, что будешь жить, как эти бедняги в больнице? Такого конца ты боишься?

– А ты?

Он спросил это еле слышно, но все-таки можно было расслышать за шелестом шин и мурлыканьем дорогого мотора.

– Я пытаюсь об этом не думать.

– И неужели получается об этом не думать? – спросил он.

– Если начинаешь думать и беспокоиться о бедах, это замедляет реакцию, заставляет бояться. Никто из нас не может позволить себе такого.

– Два года назад это я бы толкал тебе ободряющую речь, – сказал он, и что-то было в его голосе – не злость, но нечто похожее.

– Ты был хорошим учителем.

Его руки стиснули руль.

– Я тебя не всему научил, что знаю, Анита. Ты еще не такой монстр, как я.

Я смотрела на него в профиль, пытаясь прочесть что-нибудь на непроницаемом лице. Ощущалось напряжение челюсти, какая-то ниточка злости ускользала вниз по шее, за воротник, к плечам.

– Ты меня пытаешься убедить или себя… Тед?

Имя я произнесла чуть насмешливо. Обычно я не играю с Эдуардом, чтобы его поддразнить, но сегодня он был не в своей тарелке, а я нет. И каким-то краешком души я этому чертовски радовалась.

Он ударил по тормозам и остановился юзом у обочины. Браунинг в моей руке смотрел ему в висок, настолько близко, что нажми я на спусковой крючок – его мозги окрасили бы все окна.

У него в руке был пистолет. Не знаю, откуда он успел его вытащить, но пистолет не был на меня направлен.

– Остынь, Эдуард.

Он не двинулся, но пистолет не выпустил. Это был момент, когда чужую душу можно было рассмотреть ясно, как через открытое окно.

– Твой страх тебя тормозит, Эдуард, потому что ты предпочел бы умереть здесь и так, чем выжить, как те бедняги. Ты ищешь способ умереть получше. – Пистолет я держала ровно, палец на крючке. Но это было не настоящее – пока что. – Если бы ты это затеял всерьез, пистолет у тебя в руке был бы раньше, чем ты затормозил. Ты позвал меня не на охоту за монстром. Ты позвал меня убить тебя, если дело обернется плохо.

Он едва заметно кивнул:

– И у Бернардо, и у Олафа на это кишка тонка. – Он медленно, очень медленно положил пистолет на бугор между сиденьями. Глядя на меня, положил руки поодаль друг от друга на рулевое колесо. – Даже с тобой мне приходится чуть тормозить.

Я взяла предложенный пистолет, не отводя от Эдуарда ни глаз, ни своего пистолета.

– Так я и поверила, что это единственный ствол у тебя в машине. Но жест я ценю.

Тут он засмеялся, и такого горького звука я от Эдуарда еще никогда не слышала.

– Я не люблю бояться, Анита. Не умею я этого делать.

– Хочешь сказать, что ты к этому не привык?

– Да.

Я опустила пистолет, и он теперь не смотрел на Эдуарда, но не убрала его.

– Я обещаю, что, если с тобой будет как с теми, в больнице, я тебе отрежу голову.

Тут он поглядел на меня, и даже очки не помешали мне понять, что он поражен.

– Не просто застрелишь или убьешь, а отрежешь голову?

– Если это случится, Эдуард, я тебя не брошу живым, а отрезав голову, мы оба будем уверены, что работа сделана.

Что-то пробежало по его лицу, вниз по плечам, по рукам, и я поняла, что это – облегчение.

– Я знал, что могу в этом на тебя рассчитывать, Анита. На тебя и ни на кого другого.

– Я должна быть польщена или оскорблена, что ты не знаешь ни одного настолько хладнокровного убийцы?

– У Олафа хватило бы хладнокровия, но он бы просто меня застрелил и бросил в какую-нибудь дыру. Отрезать голову он бы даже и не подумал. А что, если бы выстрел меня не убил? – Он снял очки и протер глаза. – И гнил бы я заживо, потому что Олаф даже не подумал бы голову отрезать.

Он встряхнул головой, будто отгоняя видение, снова надел очки, а когда повернулся ко мне, лицо было спокойное, непроницаемое, как обычно. Но я уже заглянула под эту маску глубже, чем мне когда-нибудь позволялось. И только одного я там не ожидала найти: страха, а еще глубже под ним – доверия. Эдуард доверял мне больше, чем свою жизнь. Он доверял мне проследить, чтобы он умер хорошо. Для такого человека, как Эдуард, большего доверия быть не могло.

Мы никогда не будем вместе ходить по магазинам, никогда не съедим целый пирог. Он никогда не пригласит меня к себе на обед или на барбекю. Мы не будем любовниками. Но был отличный шанс, что один из нас будет последним, кого другой увидит перед смертью. Это не была дружба в том смысле, в каком ее понимают большинство людей, но все же это была дружба. Есть люди, которым я могла бы доверить свою жизнь, но нет никого другого, кому я доверила бы свою смерть. Жан-Клод и Ричард постарались бы удержать меня в живых из любви или того, что под этим словом понималось. Даже мои родственники и прочие друзья боролись бы, чтобы сохранить мне жизнь. Если бы я хотела смерти, Эдуард бы мне ее дал. Ведь мы оба понимали, что не смерти мы боимся. А жизни.

10

Дом был двухэтажный, с разделенными уровнями – сельский дом, который мог бы стоять где угодно на среднем западе в районе жилищ среднего класса. Но большой двор был изрезан каменистыми дорожками, ведущими к кактусам и к небольшим кустам сирени, и этого было достаточно. Другие пытались сохранить газоны зелеными, будто и не живут на краю пустыни, но в этом доме такого не было. И этот дом, и ландшафт эти люди сделали под окружающую среду и пытались зря не расходовать воду. А теперь они мертвы, и им глубоко плевать на экологические соображения и на дожди.

Конечно, кто-то из них мог быть среди уцелевших. Мне не хотелось видеть фотографии выживших до… до ранения. Достаточно трудно было сохранять профессиональную отстраненность и без снимков улыбающихся лиц, превратившихся в ободранное мясо. Я вылезла из машины, молясь, чтобы в этом доме не было выживших, – не слишком обычная молитва на месте преступления. Но в этом деле все было необычно.

Перед домом стоял полицейский автомобиль. Полисмен в мундире вышел из него, когда мы с Эдуардом направлялись к дому. Полисмен был среднего роста, но вес он имел как у человека гораздо выше. Большая часть килограммов приходилась на живот, и потому форменный ремень сполз очень низко. Пройдя в нашу сторону пять футов, он покрылся потом, надел шляпу и засунул большой палец за пояс.

– Чем могу быть полезен?

Эдуард в лучшем своем виде Теда Форрестера протянул руку, улыбаясь.