Время Смилодона, стр. 19

Бурова добыча панцуя интересовала мало, вернее никак. Покивав из вежливости, он спросил о том, что отложилось на душе:

— Слушай, Вань, ты не в курсе, что там в Питере-то? История какая-то с ЛАЭС, стена…

— Как это не в курсе? — изумился Зырянов. — Там же шуму было больше, чем в Чернобыле. И радиации соответственно. Чеченские террористы взорвали ЛАЭС, да не просто так, а дождались ветра на Питер. Ну, облако и прошло аккурат от станции до берегов Невы. А зону поражения отгородили стеной. Ух, здоровенная, говорят, получилась. Под стать зоне. — Он вдруг замолчал, нахмурился и удрученно посмотрел на Бурова: — Да, Вася, контузило тебя, видать, знатно. Чувствительный ты стал, нервный, эко как сбледанул-то с лица. Ну ничего, дедушка тебе и психику поправит заодно с плечом. Ему это раз плюнуть, виртуоз, он и в тайге виртуоз… Не горюй.

Буров не ответил, перед глазами у него стояла дыба. На ней висел тучный, совершенно голый человек. [121] Из омерзительного отверстия в его паху медленно сочилась влага, тонкие, подрагивающие от муки губы хрипло, еле слышно шептали:

— Ничего, когда-нибудь придет и наше время, и вся Россия будет выложена начисто. Только холостить будут всякому не между ног, а в сердцевине, в самой сути его, в душе. Ничего, ничего, придет наше время…

V

«…Ночью во время своего цветения панцуй богов светится таинственный белым огнем. Если в эту ночь выкопать волшебный корень, то он сможет не только вылечить человека от любой болезни, но и воскресить мертвого. Однако добыть такой женьшень чрезвычайно трудно, потому что его стерегут тигр и дракон. Только очень смелые люди могут решиться взять светящийся панцуй…»

Таежная легенда

— А, это вы, юноша? Ну как плечо? — Глеб Ильич кивнул, дружески оскалился и, воздев над головой топор, резким взмахом отпустил. Так, что кряжистый березовый чурбан разлетелся аккуратными поленьями.

— Спасибо, доктор говорит, что уже лучше. — Буров с неподдельным восхищением посмотрел на древокола. — Господи, Глеб Ильич, сколько же вам лет? Иногда мне кажется, что мы с вами одногодки.

— Это все потому, что настоящий возраст человека, юноша, определяется душой. Качеством формы. Если она молода, то и тело соответственно. И никак иначе. — Глеб Ильич примерился, опустил топор, и еще один чурбан брызнул поленьями. — А вообще-то, пожил, пожил предостаточно, видел кое-что на этом свете. У Николая Ивановича [122] имел честь учиться, с иудой Лысенко [123] был по службе знаком, отца всех народов, великого и ужасного, однажды лицезрел на приеме в Кремле. Уж нету их давно, а вот я все живу… Да, впрочем, ладно, поговорим лучше, юноша, о вас. За что это вы в тюрьму-то угодили?

Они стояли во дворе, под кленом, у длинного бревенчатого сарая. Буров только что вернулся от эскулапа, где ему по новой обиходили плечо, Глеб же Ильич, судя по горе поленьев, вволю намахался топориком на горе грядущим морозам. Правда, пока что ликовало лето — в воздухе разливался зной, наяривали птички-синички, густо благоухало травами, цветами, нагревшимся на солнце деревом. Пессимизм таял, как сосновая живица, настроение поднималось к безоблачным высотам. Особенно у Бурова. За четыре дня, прожитых на новом месте, — в основном лишь одни положительные эмоции. Дедушка-китаец и впрямь оказался превосходным лекарем, бабушка матрона — искусным кулинаром, а долгожитель Глеб Ильич — изряднейшим, милейшим хлебосолом. Какими бывают обычно мужественные, много испытавшие плохого, но не утратившие веры в хорошее люди. Да уж, чего-чего, а жизненных коллизий на долю Глеба Ильича пришлось немало. Происходил он из дворянской, вовремя не эмигрировавшей семьи, а потому все время чувствовал настороженность советской власти — и в студенческие годы, и в аспирантуре, и уже работая в Институте почвоведения. Слава богу еще, что его заметил академик Вавилов и взял, не посмотрев на голубую кровь, в свою команду. Шел одна тысяча девятьсот тридцать пятый год, и Глеб Ильич Костромин только что защитил кандидатскую. А в одна тысяча девятьсот сороковом, когда он защитил докторскую, академика Вавилова арестовали и принялись внимательнейше разбираться с его ближайшим окружением. С этими злокозненными вейсманистами, морганистами и менделистами, позором, бременем и ярмом на могучей вые социалистической науки. В результате чего профессор Костромин угодил на пару месяцев в СИЗО, а затем, как еще не до конца погрязший, был откомандирован в приамурскую тайгу. Вместе с беременной женой. Всячески способствовать культивированию женьшеня, столь необходимого для советской фармакопеи. Чтобы не только там, у них, в странах капитала… [124]

Так Глеб Ильич и оказался в тайге, на Богом забытой безымянной заимке. Впрочем, нет, называлась она гордо: «Научная горно-таежная биологическая станция Дальневосточного филиала АН СССР». Во всем же остальном… Бревенчатое жилье, хозяйственные постройки, с тщанием унавоженные, с навесами, гряды. [125] Плюс ссыльно-поселенный помощник агроном — отчаявшийся, пьющий, начхавший на все и вся, покуривающие опиум китайские рабочие и чрезвычайно общительный, застилающий солнце гнус. Да еще беспросветная, давящая на психику тоска. Грусть, печаль, кручина, безнадега, тысяча скребущих на душе, нет, не черных кошек, полосатых уссурийских амб. [126] Только Глеб Ильич быстренько спустил с них шкуру и терзаться по этому поводу не стал — ударился в работу. Не то чтобы в плане выдачи женьшеня на гора, а принялся вдаваться в подробности, касающиеся всего, с корнем жизни связанного. Читал записки светлой памяти Янковского, [127] встречался с опытными корневщиками-вапанцуй, вникал в их быт, предания и традиции, старательно учил мудреный «хао-шу-хоа». [128] Бывало, что и сам пытал таежную удачу, старался отыскать сокровище, рожденное ударом молнии. [129] В общем, пообтерся Глеб Ильич, набрался опыта, крепко слился — крепче некуда — с матерью-природой. Жизнь тянулась буднично, размеренно, без суеты — привычно шелестели кедры, неспешно подрастала дочь, зрел, наливался соками искусственный эрзац-женьшень. Как говорится, Федот, да не тот. [130] А потом грянула война, и оплоту победивших пролетариев стало как-то не до женьшеня. Совершенно. Где-то громыхала канонада, свистели пули, струилась кровь, а здесь все тот же шелест кедров, неистребимый гнус, безудержное буйство ликующей природы. Еще, правда, старший лейтенант-уполномоченный, заявляющийся раз в месяц с проверкой из райцентра, одаривающий газетами ископаемой давности и пьющий до упаду с агрономом-алкашом. Жизнь на заимке походила на дрезину, тянущуюся по ржавым, проложенным неизвестно зачем рельсам. Куда, чего ради, с какой целью…

Так прошло пять лет, скучных, однообразных, невыразимо пресных, никчемных. Хотя это как посмотреть — дочка Варенька научилась грамоте, старший лейтенант дослужился до капитана, а хроник агроном отправился к русалкам, решив однажды спьяну искупаться в реке. С Глебом же Ильичом вообще случилось нечто примечательное — как-то раз в августе на охоте он наткнулся на умирающего. Тот лежал, вытянувшись, без сознания и что-то бессвязно бормотал, на теле его не было ни царапины, однако одежда заскорузла от крови. Теплая, на меху, странного покроя, явно не по сезону. Ну, чудеса… Только долго удивляться Глеб Ильич не стал, взгромоздил болящего себе на плечи да и потащил на заимку, благо, недалеко. Человек ведь как-никак, живая, пока еще, душа. А где-то на полпути умирающий вдруг очнулся, ужасно застонал и слабым голосом заговорил. На чудовищном русском. Попросил, коверкая слова, принести ему панцуй богов. Тот самый, волшебный, корень которого светится в темноте и может излечивать любую болезнь. Снова страшно застонал, объяснил, куда идти, и, судорожно дернувшись, затих. Корень жизни, вылечивающий все болезни, был ему уже ни к чему…