Бесконечный тупик, стр. 63

Записки кончаются весьма благополучно, то есть ничем. Правда, герой вдосталь наглумился над какой– то несчастной проституткой. Но ведь это пустяк по сравнению с громадным потенциалом обречённой ненависти, злобы, стремления ко всеобщему разрушению. Так что тут тоже лишь форма онанизма (садоонанизма). Но вот в «Кроткой» дело уже кончается убийством.

Герой этого рассказа создаёт себе иной мир, где он, униженный и растоптанный, вдруг оказывается благородным принцем. Затем сюжет аккуратно воспроизводится, но воспроизводится сумасшедшим, давно спутавшим реальность и вымысел. В результате некоторые существенные элементы выдумки воспроизводятся с задержкой. С задержкой, оказавшейся для вовлечённой в качестве персонажа девушки смертельной. Живой человек не вынес превращения себя в персонаж, а своей жизни – в сюжет. Причина доведения до самоубийства ясна из следующих слов главного героя:

«Одним словом, я нарочно отдалил (счастливую) развязку: того, что произошло, было слишком пока довольно для моего спокойствия и заключало слишком много картин и материала для мечтаний моих. В том-то и скверность, что я мечтатель: с меня хватило материала, а об ней я думал, что ПОДОЖДЁТ».

Это уже убийство мечтаниями, вызванное их более планомерным и пунктуальным претворением в жизнь (по сравнению с «Записками»). Однако и это не предел. Кульминация – самоубийство как актуализация онанистических фантазий.

«Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение … Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости … Я убеждён, что мог бы прожить целую жизнь как монах, несмотря на звериное сладострастие, которым одарён и которое всегда вызывал. Предаваясь до шестнадцати лет, с необыкновенной неумеренностью, пороку, в котором исповедовался Жан-Жак Руссо, я прекратил в ту же минуту, как положил захотеть, на семнадцатом году. Я всегда господин себе, когда захочу».

Это из исповеди Ставрогина, которую тот отпечатал в виде брошюры в количестве 300 экз. в заграничной типографии и дал прочесть старцу Тихону, перед тем как разослать в редакции всех газет России. Замысел хода (один из замыслов) – создать абсолютно нелепое, безвыходное и невыносимое положение и тем самым вынудить себя на самоубийство. Что и произошло. Ставрогин не «прекратил на семнадцатом году». Онанизм лишь перешёл в более изощрённую, литературную форму. Конечно, Ставрогин это Достоевский, что самим автором не сознавалось, но неумолимо вытекало из логики изложения. Глава «У Тихона», при жизни не напечатанная, лишь более прозрачный вариант отпечатанных «Записок из подполья» – записок своего теневого двойника. И что же лежит в основе? – Глубокая ненависть к писательству, воспринимаемому в свете общей возвышенной религиозно-философской установки как низменный и грубый порок. Порок Ставрогина совсем не в том, что он изнасиловал и довел до самоубийства девочку, а в том, что он эту девочку выдумал. Не было никакой девочки-то. Не случайно он потом говорит Тихону: «Я, может быть, вам очень налгал на себя».

Тихон же говорит Ставрогину:

«Вас борет желание мученичества и жертвы собою; покорите и сие желание ваше, отложите листки и намеренье ваше – и тогда уже всё поборете. Всю гордость свою и беса вашего посрамите! Победителем кончите, свободы достигнете … Подите к схимнику в послушание, под начало его лет на пять, на семь…»

Это высшая часть Достоевского говорит ему, чтобы он «отложил свои листки». Но здесь и величие этого человека, который и отрицание своего дара смог выразить при его помощи, как и Ставрогин, создав замкнутый, живой мир фантазии, но, в отличие от Ставрогина, мир огромный, сложный.

В очерке «Петербургские сновидения», написанном по возвращении из ссылки, Достоевский рассказывает, как он стал писателем, как это случилось, что с ним произошло:

«Помню раз, в зимний январский вечер, я спешил с Выборгской стороны к себе домой. Был я тогда ещё очень молод … Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея … Сжатый воздух дрожал от малейшего звука, и словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе … Я как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир, мне незнакомый и известный только по каким-то тёмным слухам, по каким-то таинственным знакам. Я полагаю, что с этой именно минуты началось моё существование … Скажите, господа: не фантазёр я, не мистик я с самого детства? Какое тут происшествие? Что случилось? Ничего, ровно ничего, одно ощущение … И вот с тех пор, с того самого видения (я называю моё ощущение на Неве видением) со мной стали случаться всё такие странные вещи… И чего я не перемечтал в своём юношестве, чего не пережил всем сердцем, всей душою моей в золотых и воспалённых грёзах, точно от опиума. Не было минут в моей жизни полнее, святее и чище. Я до того замечтался, что проглядел всю мою молодость, и когда судьба вдруг толкнула меня в чиновники, я… я… служил примерно, но только что кончу, бывало служебные часы, бегу к себе на чердак, надеваю свой дырявый халат, развёртываю Шиллера и мечтаю, и упиваюсь, и страдаю такими болями, которые слаще всех наслаждений в мире, и люблю, и люблю … и в Швейцарию хочу бежать, и в Италию, и воображаю перед собой Елисавету, Луизу, Амалию. А настоящую Амалию я тоже проглядел; она жила со мной, под боком, тут же за ширмами … Теперь я с мучением вспоминаю про всё это, несмотря на то, что женись я на Амалии, я бы, верно, был несчастлив! Куда бы делся тогда Шиллер, свобода, ячменный кофе, и сладкие слёзы, и грёзы, и путешествие моё на луну… Ведь я потом ездил на луну, господа (т. е. в Сибирь. – О.). Но бог с ней, с Амалией … Потом вдруг я увидел какие-то странные, чудные фигуры, вполне прозаические, вовсе не Дон Карлосы и Позы, а вполне титулярные советники, а в то же время как будто какие-то фантастические титулярные советники. Кто-то гримасничал передо мною, спрятавшись за всю эту фантастическую толпу, и передёргивал какие-то нитки, пружинки, и куколки эти двигались, а он хохотал и всё хохотал!»

И Достоевский, как он пишет дальше, придумал историю про бедного чиновника, служащего «разумеется, в одном департаменте», то есть сочинил повесть «Бедные люди». Как заметил Бахтин, эта повесть создана в пику бездушному таланту автора «Шинели». Но далее в рассматриваемом очерке Достоевского поворот диаметрально противоположный, так как к судьбе «бедного чиновника» Девушкина домысливается совершенно другой конец. Из другой, более поздней жизни и другого рассказа Гоголя:

«Никогда-то он почти ни с кем не говорил и вдруг начал беспокоиться, смущаться, расспрашивать всё о Гарибальди и об итальянских делах, как Поприщин об испанских… И вот в нём образовалась мало-помалу неотразимая уверенность, что он-то и есть Гарибальди, флибустьер (точнее уж фаланстерьер. – О.) и нарушитель естественного порядка вещей. Сознав в себе своё преступление, он дрожал день и ночь … его отвезли в сумасшедший дом».

Я до головокружения всматриваюсь в хрустальный омут этого небольшого очерка. Да тут вся жизнь русского человека. Взгляд цепенеет, и нет сил на очередное издевательски-нравоучительное резюме. Шёл по вечерней улице и вдруг проснулся на нарах. Кошмарная случайность? Нет, всё ведь так последовательно, так естественно и логично. И причём не только в Достоевском. Сам мир русского государства строго логичен: реальные чиновники аккуратно принимают фантазию с фантастическими чиновниками за реальность и своими реальными действиями превращают реальный мир в фантастику.

84

Примечание к №72

вернуться