Бесконечный тупик, стр. 311

А о людоедах это уже главная тема. Как русские сойдутся, да начнут «разоблачать», обязательно в эту тему упрутся:

– Резал, в котле варил, ел да похваливал: «Человечинка, она сла-аденькая». А сам улыбается, один зуб кривой из бороды торчит. «Мы добрые». Душегуб. Вот они какие – русские.

– Да это что, вот я случай знаю…

– Это что, а вот там-то…

И так всё радостно, захлебываясь.

Я с евреями эту тему неоднократно начинал. Но никогда не поддерживали. Или отмалчивались, или (чаще) бросались «защищать». Только правительство всегда ругали – «городовые». А так:

– Русский народ хороший, у него песни и пляски. И он многострадальный.

– Да вы не поняли, я же не про то.

– Нет, не надо.

И совершенно не улавливали юмора. Иногда, чувствовалось, даже думали, что я подначиваю. Тут, конечно, вековой инстинкт жизни «в гостях». Хозяева ссорятся, а ты не лезь – всегда виноват будешь.

Но эта воспитанность, доброжелательность, она холодна, и чувствуется, что наплевать им на всё. Чисто инстинктивно наплевать, так как евреи на уровне сознания часто действительно озабочены «судьбами русского народа» и т. д. Им так кажется. Но всегда (прав Достоевский) совершенно незаметно для себя проговариваются. Вот Мандельштам, тонкий стилист, высказался однажды о русских лавочниках:

«Разгорячённые, лукавые, но в подвижной и страстной выразительности все-гда человеческие лица грузинских, армянских и тюркских купцов – но никогда я не видел ничего похожего на ничтожество и однообразие сухаревских торгашей. Это какая-то помесь хорька и человека, подлинно „убогая славянщина“. Словно эти хитрые глазки, эти маленькие уши, эти волчьи лбы, этот кустарный румянец на щеку выдавались им всем поровну в свёртках обёрточной бумаги».

Но «лавочники» это ведь народ в квадрате (907), пойти на Сухаревку, и вот он – народ, и ехать никуда не надо. Здесь всё, все типы. И вот целый народ так, оптом… Тут с Мандельштамом сыграл злую шутку другой инстинкт – инстинкт предпринимателя, конкурента. Народ – это там, в деревне, а здесь не народ, а тупые лабазники. «Торгаши». Тоже как бы власть уже. А власть плохая. Пастухи плохие, скот хороший (чужой). Но тут и другое. Просто Мандельштам услышал подобный разговор и решил, что так можно. Это стилизованная цитата из русского разговора.

Мораль. Цитата удивительно сокращает изложение, упрощает его и одновременно облагораживает, даже защищает (ссылкой на авторитет). Цитаты срезают углы повествования, помогают несколько отстраниться от своей мысли и т. д. Но. В конечном счёте все цитаты должны быть заменяемы собственными мыслями и чувствами. Цитата должна быть проверена на прочность возможностью её исключения. Самостоятельного значения она иметь не может и не должна. Иначе всё взорвётся, вырвется из рук. Цикада превратится в цикуту.

Цитата лишь истечение в реальность внутреннего внесловестного опыта. Цитата осуществляется в реальности легче, удобнее и проще. «Туда умного не надо». Чего ломаться, пошлю цитату. Цитата никогда не должна быть в центре. Цитата должна быть на побегушках. Поставлю цикаду, пускай верещит заглушкой, а в это время…

В евреях наиболее открыт национальный фатум. Язык тот же и не заслоняет суть. Сейчас московский еврей говорит по-русски совсем без акцента. И жесты, мимика – ещё русского научит. И при этом пугающая непохожесть. Хотя образованнее русских и мысль сразу схватывают, следят. А вот что за мыслью, что замыслено, совсем не видят. Или видят, но очень топорно, грубо. Один всё ходил, головой качал: «Одиноков иезуит; я вот только сейчас иезуитов понял, какие они». Какой же я иезуит? Я хохотал. Добродушный, добрый человек. И я очень понимаю Розанова, со слезами на глазах (от смеха) доказывавшего то же самое. Конечно, есть юродство, есть. Но это совсем не издевательство и не дьявольская хитрость. Это своеобразная манера общения, смею вас уверить, максимально доброжелательная и вообще даже ласковая, женская. Так же, как все эти бесконечные русские людоедские разговоры. Евреи под словом-то и не видят ничего, живут в слове. А слово у русских лишь верхушка айсберга, не более. В этом и семейный, домашний характер розановской и вообще русской речи. В семье слово физиологично и иероглифично. Отца парализованного я очень хорошо понимал. Даже, может быть, лучше, чем здорового. Его родное мычание угадывалось и даже предвосхищалось. Может быть, это был период наибольшей близости к отцу. Другие же, даже родственники, его не понимали, и приходилось расшифровывать. Как раньше я ненавидел пьяное лепетание отца и его трезвое похмельное зудение:

– Уроки, учи уроки!

– Да я выучил.

– А ты ещё выучи, соседние параграфы. Я тебе добра хочу. Пошёл бы в школу-то.

– Да сегодня воскресенье.

– А ты всё равно сходи. Ведь двоечник, слабачок. Должен дневать и ночевать там.

А из больницы выписали меня на две недели дома отдохнуть, пока рука срастается, он пошёл к главврачу: «примите его снова, у вас режим». Когда же отца выписали из его больницы, он дома чуть не заплакал. Я ему:

– Что, пап, хорошо в больнице?

– Ой, сынок, плохо. Я домой как в рай приехал, воздухом-то подышать. Как родился заново.

И отец уже легче стал. Перестал пить, и в нём трезвость помягчела. А когда его уже парализованного привезли – он трезвый говорил, как пьяный. И не было ни пьяного безмыслия, ни озлобленных нотаций. Опять, как ни крути, нравоучительная месть судьбы.

900

Примечание к №886

«классическая русская литература» XIX-XX веков будет осмыслена как религия

Как может человек, находящийся внутри мифа, ощущать этого мифа конечность, смертность? Смерть. Только как регресс, упадок. Иначе он и не может себе ПРЕДСТАВИТЬ мир без его мифа. «Пан умер». Что это? Регресс. О природе другого бога, другого мифа античность не могла и помыслить. ПЛАТОН не мог. С точки зрения литературного мифа просто неинтерес к литературе есть признак деградации, упадка. О Бородине-химике знают, о Бородине-композиторе «что-то слышали». Только так. Но речь идёт совсем не о технократическом невежестве. То, что произойдёт, можно проиллюстрировать примером совсем другим. Если сейчас спросить о Сухово-Кобылине, то образованный русский скажет, что это автор известной трилогии, назовет Кречинского и т. д. И лишь один из тысячи этих ОБРАЗОВАННЫХ людей добавит, что Сухово-Кобылин последние 20 лет своей жизни писал огромный труд по философии, сгоревший в усадьбе 82-летнего писателя и потом им отрывочно восстанавливаемый по памяти. Если же о Сухово-Кобылине спросить русского 2088 года, то он долго стал бы рассказывать о его «Учении Всемира», о теллурической, солярной и сидеральной стадии развития человечества, о трубчатом теле солярного человека, парящего в пространстве и уничтожающего неполноценных особей для создания великого семиконечного Экстрема – Лучезарной Личности. А потом, в конце беседы будущий русский добавит: «Интересно, что Сухово-Кобылин написал в своё время ряд пьес на „обличительные темы"“. Пьес он этих не читал, конкретного содержания их не знает, так как неспециалист, но слыхал что-то о недавно вышедшей монографии молодого представителя нижегородской школы теопсихоанализа, где творчество Кобылина-драматурга интерпретируется как своеобразный косвенный элемент его религиозно-философской системы.

901

Примечание к №650

Некрасов это единственный русский поэт с юродством.

Ну вот, написал 1000 страниц.

Огни зажигались вечерние,

Выл ветер и дождик мочил,

Когда из Полтавской губернии

Я в город столичный входил.

В руках была палка предлинная,

Котомка пустая на ней,

На плечах шубёнка овчинная,

В кармане 15 грошей.

Ни денег, ни званья, ни племени,

вернуться
вернуться
вернуться