Бесконечный тупик, стр. 305

Я понимаю, что своей «жизнью» я попал в нелепую и до смешного обидную историю. Как будто шёл в буфет и вдруг нечаянно вышел на сцену и под общий хохот заметался в свете прожекторов.

Чтобы создать личность, необходима порода, воспитание, сложная и продуманная цивилизация, стройная система образования и, главное, необходима естественная драма жизни, и прежде всего вечная её основа – любовь. У меня же, в моём случае, ничего нет. То ли живу я, то ли мне это кажется. – Непонятно. «Гармонично развитая личность» – тавтология. Личность это и есть гармония. Но я же личность. Это же явно. Разве неличность может заниматься рефлексией? А ведь №877 это рефлексия ведь, рефлексия. (Может ли быть более явный признак рефлексии, чем вопрос о наличии или отсутствии рефлексии?) И тогда выходит, что я гармоничен, что жизнь моя целесообразна? Что проникнуть в мир я мог после случившегося, только прочитав шкафы «литературы»?

Но тот же беспощадный и холодный разум шепчет мне, что тут уклон жизни, злорадное закругление. Чтобы придать смысл произошедшему, мне надо стать клоуном. Это и будет реальный опыт жизни, логически вытекающий из моего до сих пор благородно абстрактного существования.

Как бы мне хотелось вывернуть с хрустом пальцы листающему эти страницы (893), показать, кто я такой на самом деле, чтобы он униженно хныкал на коленях и просил пощады: «Одиноков, миленький, отпусти меня». Но «явиться» ему я только и могу в шутовском колпаке «Бесконечного тупика». Я понял, что жизнь уходит, а так хочется пожить. «А жить-то хочется». И вот, пожалуйста, я поплыл на санках. Отец был более человечен по сравнению со мной. Он не боялся жить. Катался на водяных санколыжах и пел. Мне это показалось нелепым. Но он жил, жил. Я же, предвидя, что меня ожидает, решил благородно не жить. Но лучше жить не благородно, чем благородно не жить. Розанов сказал: «Я ещё не такой подлец, чтобы говорить о морали. Человек живёт один раз».

Всё-таки бы хотелось гаду-читателю пальцы переломать.

878

Примечание к №852

это же крик отчаяния у Толстого, ключ ко всему его поведению

Поскольку он был писателем, то был и человеком очень трусливым. Его смелость это смелость распоясавшегося труса. Во всех его произведениях присутствует тема трусости на войне. Тургенев с раздражением заметил по поводу «Войны и мира»:

«Как это всё мелко и хитро, и неужели не надоели Толстому эти вечные рассуждения о том: „Трус мол ли я или нет?"“

Трусость Толстого компенсировалась ещё большим самолюбием. Когда он служил на Кавказе, то страстно мечтал получить крестик за храбрость.

Если бы Льва Николаевича вызвал Александр III и наорал на него, это было бы наиболее гуманным, справедливым и благородным решением всего этого «толстовского вопроса». Толстой был по своему воспитанию монархистом, обычным офицером русской армии. И почти всё царствование Александра II и всё царствование Николая II это, в сущности, надругательство над его личностью. Когда был сдан Порт-Артур, Толстой был взбешён и стал стучать кулаком по столу: взорвать надо было к чёртовой матери, взорвать – в моё время так не поступали. Ошарашенный гость-толстовец пробовал осторожно возражать: «Но при этом был бы уничтожен оставшийся гарнизон!» – Что?! Да вы понимаете, что такое военный долг?! Присяга?!!

Толстой сам не знал, чего он хотел. Он хотел гармонии выигранной севастопольской кампании, гармонии царствования Николая I. И вот не нашлось критика, философа, который смог бы его «наставить на путь истинный». Но это же и невозможно – не та иерархия авторитетов. – А вот приблизить бы ко двору и наорать, да так, чтобы радостные мурашки по коже забегали:

– Так-то ты служишь Государю своему, так-то блюдёшь род свой и звание русского дворянина?! Молча-ать!!!.. Стыдно, Толстой… На колени!..

И упал бы с радостными слезами на глазах, «понял». Его узкому, прямолинейному уму младшего офицера всё стало бы вдруг ясно. «Что я в самом деле зарвался-то не по чину. Не моего ума это дело».

Т.А.Кузминская вспоминала, как в 1862 году Толстой ходил смотреть на манёвры и потом увлечённо рассказывал об увиденном:

«Манёвры перенесли меня в эпоху моей военной жизни на Кавказе. Как значительно всё это казалось тогда. Но и теперь, должен сознаться, когда народ закричал „ура“, военный оркестр заиграл марш, и государь, красиво сидя на лошади, объезжал полки, я почувствовал прилив чего-то торжественного. У меня защекотало в носу, в горле стояли слёзы. Общий подъём духа сообщился и мне».

И этого офицерика превратили в Бога. А он плакал:

– Чёгт, где господин полковник; дайте же пгиказ, мой эскадгон отгезан!

Одиночество. Одиночество и непонимание. «Позорная страница» в «Хаджи Мурате» это месть за слабость. «Я-то думал, вы сила, вы стержень России, а вы…»

В Крыму ехал верхом по тропинке мимо имения Романовых. И вдруг наткнулся на трёх великих князей, которые спешились и о чём-то оживлённо беседовали. При этом одна из лошадей стояла поперёк тропинки и загораживала путь. Романовы Толстого не заметили, или сделали вид, что не заметили, а лошадь пропустила лошадь Толстого. Толстой отъехал немного и проговорил: «Узнали дураки. Даже лошадь поняла, что надо уступить дорогу Толстому». Представьте эту самодовольную улыбку или, наоборот, перекошенную злобой физиономию: «Тьфу, что же „прижукнулись“ – начальство называется!»

«Прапор», типичнейший «прапор». Человек, весь пропитавшийся военной жизнью, которая ему нравилась, в которой он чувствовал себя уютно, вполне своим. И вот Устав гарнизонной и караульной службы кончился. Как жить? Что делать? Толстой был неумным человеком в обыденной сфере (882) (за исключением юридически-хозяйственной жизни – здесь, в спекуляциях и перепродажах, в области режима и документов, всё было отлично). В семейном, нерегламентированном быте свобода приводила его к одним неприятностям. Его 19-летняя жена была гораздо умнее. Софья Андреевна вспоминала:

«В лето 1864 г. Лев Николаевич увлекался пчелами, и, пригласив раз с собой на пчельник, он велел запрячь телегу … Я была беременна Таней уже 5 месяцев, но меня не нежили и не берегли, напротив, я должна была ко всему привыкать и приспосабливаться к деревенской жизни, а городскую, свою, изнеженную – забывать. Ехать надо было через брод; спустившись по очень крутому берегу в речку Воронку, Лев Николаевич как-то неловко дёрнул вожжу, лошадь круто свернула, и меня опрокинуло из покосившейся на бок телеги прямо в воду. Лошадь дёрнула, чтобы выехать на другой берег, кринолин мой завернулся в колесо, и телега поволокла меня по воде.»

В то же лето Толстой стал катать жену на тройке, лошади понесли и она упала «со всего размаха на свой беременный уже семи месяцев живот».

Софья Андреевна продолжает:

«Не баловали меня в Ясной ничем. Купалась я просто в речке, даже шалаша для раздевания не было, и было жутко и стыдно… маленькому Серёже муж купил деревенской холстины и велел сшить русские рубашки с косым воротом. Тогда я из своих тонких, голландских рубашек сшила ему рубашечки и поддевала (тайком!) под грубые, холщовые. Игрушек тоже покупать не позволялось, я из тряпок шила сама кукол, из картона делала лошадей, собак, домики и проч.»

Дети жили грязно, из-за отсутствия правильного ухода и воспитания часто болели, отставали в развитии. Их спасло только то, что в конце концов Толстого удалось убедить взять в дом гувернантку-англичанку, которая научила детей мыть руки, правильно вести себя за столом и т. д.

А если бы Лев Николаевич с самого начала своей семейной жизни был под каблучком, всё было бы хорошо. Царь и жена обрывали бы его прапорщицкие фантазии. И он сам подспудно хотел этого, напрашивался на это. А царь перед ним преклонялся, а жена его боготворила и беспрекословно слушалась. И он повис в вакууме. Достоевский жаловался на студентов: «они пришли руководить меня». А Толстого никто не руководил, и это уже его, Толстого, трагедия.

вернуться
вернуться
вернуться