Бесконечный тупик, стр. 236

Вообще, эпизод этот хотя бы относительно удовлетворительно дешифровался лишь 10 лет спустя, когда я прочёл автобиографию Юнга. В детстве его толкнул одноклассник и 12-летний Карл стукнулся головой о торчавшую на улице чугунную тумбу, да так сильно, что получил сотрясение мозга. Это происшествие вызвало у Юнга невротическое расстройство, прошедшее лишь после элементарной психоаналитической интроспекции. Юнг писал:

«Постепенно воспоминание, как всё это началось, вернулось ко мне и я ясно увидел, что сам был причиной всей некрасивой ситуации. Поэтому я никогда всерьёз не злился на школьника, толкнувшего меня. Я знал, что он был предназначен сделать это, и весь эпизод был моим коварным замыслом».

При чтении Юнга я заметил две особенности. Во-первых, сначала многое в его опыте казалось надуманным и слишком интеллектуализированным, слишком сложно серьёзным. Но позднее возникало ощущение, что произошедшее с Юнгом и никогда не происходившее со мной тем не менее со мной произошло. А во– вторых, многое абсурдное и нелепое в юнговской биографии сначала вызывало скептическое отстранение, но потом я с недоумением убеждался, что моя собственная жизнь буквально кишит совершенно идентичными событиями. Например, тяга Юнга к строительству крепостей, вылепливанию глиняных фигурок. Всё это в слегка модифицированном виде было и у меня. Более того, в значительной степени и сформировало мою жизнь. То, что мне казалось (вдалбливалось) основным – учёба, школа, – оказалось 1% моей жизни. А теневая жизнь – какая-нибудь лепка из пластилина – оказалась жизненным центром, той пуповиной, которой я был связан с подлинной реальностью. Это открыло возможность совсем иных типов понимания своей жизни. Я увидел совсем иной ритм своей жизни, лишь маскируемый микроскопическим дрожанием сиюминутного уровня. (691)

646

Примечание к №543

В Соловьёве нашли отечественный материал для толкования.

Как если бы в Германии сидел умный немец и думал: «Вот русские. Они растут, читают. Какая бы у них философия могла появиться?» И на 50 страницах прикинул. И получился бы краткий конспект сочинений Соловьёва.

В сущности, так и произошло. Русские не европейцы, но чрезвычайно близки Европе. Эта близость выражается и в способности посмотреть на себя европейскими глазами. А следовательно, вести себя как европейцы и, самое главное, так, как ожидают европейцы, как мечтают европейцы о русских. То есть русские умеют быть хорошими. Соловьёв это хороший русский. Но поскольку русские и не европейцы, то для русских Соловьёв это посредственный европеец-русофил, спотыкающийся на каждом шагу, на каждом шагу выдающий свою нерусскость. В конечном счете – европейскую второсортность.

Но раз Соловьёв упорно считается на Западе «хорошим русским», то действительно хорошие русские это могут использовать для действительно своих целей.

647

Примечание к №600

«У-у! эманципатор! эманципатор!» (Ф.Достоевский)

В статьях Достоевского, особенно периода «Времени» и «Эпохи», что-то въедливо-глумливое, лезущее внутрь, не признающее никаких приличий и идущее до конца, до самых интимных и личных вопросов. Достоевский, гримасничая, переходит на личности, причем если его недоразвитые оппоненты отвечают ему просто грубыми ругательствами, то Фёдор Михайлович лезет змеёй, с шипящей логикой и гадючьими вольтфасами.

Вот начало его ответа на контрфельетон Салтыкова-Щедрина:

«Впился-таки! Не выдержал самого первого натиска! Я и предполагал, что вопьется… О молодое перо! Какой визг из-за того, что вам отдавило ножку… Как коснулось до вас самих, так и наполнили тотчас же вселенную своими воплями… Вот потому-то сейчас и видно, что ещё молодой талант, да ещё без всякой дрессировки. А ещё обижается за слово „молодой“! Вы рассердились на статью во „Времени“. Вы проговорились и упоминаете о ней в вашей статье „Тревоги „Времени"“. А не надо бы было упоминать, не надо бы было проговариваться… Тут именно надобен вид, что и видом не видал враждебной статьи и слыхом не слыхал о ней. А кто спросит: „Читали, как вас отделали?“ – „Э, вздор! что читать! есть мне время читать такие статьи! Кстати, мой мальчик, ведь «у испанского посланника вчера был, кажется, раут?"“ Ну и замять разговор испанскими-то делами“.

И дальше, дальше доводит:

«Важности, солидности, великосветской небрежности было бы больше. А то: „Ой, больно!“ Сейчас надо и показать, что больно. И вышел водевиль „Отдавленная ножка…“ Ну что ж, что больно? До свадьбы заживет».

Ну, вроде бы хватит. Куда там, это только начало. «Учёба» только начинается:

«В ваших же интересах говорю: добру учу; о неопытность! Вы вообще ужасно спешите. Молодая прыть, нам ужасно хочется оправдаться, поскорей, как можно поскорей уверить публику, „что это не я; что это всё от злобы, а я самый блестящий талант“ … Я искренне любовался, глядя на вас, – любовался этой прытью, этим молодым прискоком и вывертом, этими, так сказать, первыми, радостными взвизгами молодого литературного дарования. Я люблю эти первые взвизги, молодой человек! (Кстати, Достоевскому 41 год, Щедрину 37 лет – О.) Вы показались мне в некотором смысле гусаром в русской литературе, молодым, краснощёким корнетом отечественной словесности … Итак, успокойтесь. Вы промахнулись, вы не сумели скрыть, что вам отдавили ножку. Но кураж! Понравитесь после. Какой солдат не надеется быть фельдмаршалом! Но однако ж (я все-таки не могу забыть этого!), к чему, к чему доходить до такого бешенства, до такого нервного сотрясения, до такой пены у рта! До гофманских-то капель для чего доходить? Вы же ругаетесь, как какой-нибудь сотрудник „Головешки“ (сатирический леворадикальный журнал „Искра“ – О.), а хуже уж ничего про литературного человека нельзя придумать … Ведь вся статья ваша – только „головешкина“ отрыжка и ничего больше».

Вот и до «отрыжки» дошли. Но это все так… грунтовка. Картина впереди:

«Вижу, вижу вас теперь, как наяву, о молодое, но необстрелянное дарование, – вижу вас именно в тот самый момент, когда вам принесли февральскую книгу „Времени“ и сказали вам, что в ней есть статья против вас, под названием „Молодое перо“. Вы саркастически улыбнулись и свысока развернули книгу. Всё это представляется мне в воображении как по писанному. Если у вас были в это время гости, или вы были в гостях, вы, прочтя статью, постарались, разумеется, скрепить себя; но нервная дрожь, некоторое подёргивание губ, краска, пятнами выступившая на вашем лице, – всё это ясно свидетельствовало о бесконечной злобе, клокотавшей в жаждущем похвал сердце вашем. Вы даже попробовали улыбнуться и выговорить: „совсем не остро…“ Но как-то не вышло, так-то уж очень жалко выговорилось. По крайней мере гости сконфузились и старались на вас не взглядывать, старались заговорить о чём-нибудь другом. И вы все это тут же заметили… Но зато, помните ли, помните ли ту грустную минуту, когда вы пришли домой и, наконец оставшись один, дали волю всему, что сдерживали в груди вашей? Помните ли, как вы разломали стул, разбили вдребезги чайную чашку, стоявшую на вашем столе, и, в ярости колотя что есть силы обоими кулаками в стену, вы клялись с пеной у рта написать (ответную) статью…»

И далее, далее, далее, еще на 10 страницах. Мало-помалу щипки и подножки переходят в форменный допрос. Фёдор Михайлович постепенно превращается в Порфирия Петровича (765):

«Ну-с, а ведь я вас теперь поймаю. Знаете, что я хочу? Я хочу вас изобличить. Я хочу выставить всему свету: кто вы и какой вы именно деятель в отечественной словесности … Вся-то штука в том, что вы думали, я вас не изобличу».

Достоевскому дали свободу выговориться. И он, паясничая, договорился до гениальности.

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться