Бесконечный тупик, стр. 184

этого в высшей степени никчёмного человека «нашли»

(о Ленине)

«Никчёмности» с 17-и лет в голову ключ вставили и навертели пружину ненависти до упора. Ленин уже вступил в жизнь «с марсианской жаждою хамить». Пружина в конце концов лопнула, и он, как топор в «Братьях Карамазовых», обернулся вокруг земли. Отвел душу. Это воля к власти в голом виде. Тут даже не триумф римских императоров. Там веками вытачиваемая форма, наполняющая и примитивные эмоции смыслом благородства. А тут скромно, тихо, в кепочке. Чисто формальное и чисто интимное отношение к миру. Позвонил по телефону, а на другом конце провода застрелились. Пришёл на конспиративную квартиру в сереньком пальто, сидит, пьет чай на кухне: «Вот ты завтра без меня пойди на площадь под нагайки. До свидания, ТОВАРИЩ». И «товарищ» идёт и прыгает под плёткой. Вот русская идея власти. Скромная, тихая, интимная. Голая. И Ленину больше ничего не нужно было. Ни денег, ни женщин, ни интеллектуального авторитета, ни придворных церемоний. А только власть. И никчёмность. И поругание. Идея, что он – в сущности такой хороший, добрый, неприспособленный к реальной жизни – общается с этими подонками. (516) Какое-то непрекращающееся унижение, издевательство. Жалкий, смешной. Проливал чай на брюки, постоянно грохался с велосипеда, умудрился на заре автомобилестроения попасть под машину. (С детства физическая аномалия – слепота на один глаз (ленинский прищур).)

Его соратница, Мария Моисеевна Эссен, вспоминала о прогулке с Лениным по горам Швейцарии:

«Ландшафт беспредельный, неописуема игра красок. Перед нами, как на ладони, все пояса, все климаты. Нестерпимо ярко сияет снег: несколько ниже – растения севера, а дальше – сочные альпийские луга и буйная растительность юга. Я настраиваюсь на высокий стиль и уже готова начать декламировать Шекспира, Байрона. Смотрю на Владимира Ильича: он сидит, крепко задумавшись, и вдруг выпаливает: „А здорово гадят меньшевики"“.

Ленин – это русский деловой человек. Чичиков. (534) Чичиковская безликость Ленина хорошо угадывается по дошедшим до нас фотографиям. Лучше всего это видно на фото, сделанном на похоронах Елизарова. Картинно утрированная скорбная поза. Руки в позе Гитлера, лёгкая сгорбленность, брови домиком, опущенные уголки губ. Он ничего не видит. «Убит горем». Слишком уж не видит (единственный из десятков стоящих вокруг). Это ДИНАМИЧЕСКАЯ безликость. Комедиантство, юродство. И идея зла, олицетворённая в Ленине (544), тоже имеет активный, динамический характер. Нигилизм, мировой пожар. Сталин уже статичен, это устоявшееся зло. Статика возобладала над динамикой где-то к 1937 году. Что ясно видно на примере архитектуры. До 1937 она не антигуманна, а негуманна вообще. Это нечеловечность лунного ландшафта. После 1937 года это именно антигуманизм, то есть нечто, рассчитанное именно на ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ восприятие, на подавление ЧЕЛОВЕКА.

Как и всякая абсолютная идея, идея мирового зла хрупка. Её носителю нужно помогать. Таких людей, абсолютных идеалистов, убивает ненужность. То, что с ними спорят, доказывают, – это для них опора, хлеб. А вот если одёрнуть (545): «Ш-што? Кто это? Да вы понимаете, с кем вы разговариваете? Молча-ать!!!» И всё. Это смерть. Нужно, чтобы такого человека нашли, убрали все возможные препятствия для его безграничного расширения. Убрали внешние границы. И тогда, на свободе, какой-нибудь Фома Опискин может разрастаться до вселенной, до божества.

489

Примечание к №479

Ни один русский писатель не отличался таким сюжетным разнообразием.

Соответственно ни у кого не было и столь сложной структуры самого сюжета. Собственно, структура романов Набокова слишком сложна для художественного произведения. Так, например, структура «Дара» сложна чрезвычайно и распадается на несколько соподчинённых миров. Мир I – мир, в котором существует Чердынцев. Мир II – мир его фантазий, соприкасающийся с вечным платоновским миром. Мир II состоит из нескольких, всё усложняющихся, вариантов. Сначала книга стихов о детстве, потом записки о географической экспедиции отца, воспоминания о первой любви и, наконец, Роман о Чернышевском. Мир III – это реакция на создание мира II, отзывы о творчестве Чердынцева, усложняющиеся параллельно усложнению его творчества. Ещё более усложняет картину то обстоятельство, что Набокова прежде всего интересует процесс создания мира, то есть стыки между I, II и III мирами. Так, история II мира заканчивается тем, что его создатель, Чердынцев, переосмысляет всё своё бытие в I мире как мир II, кем-то невидимо сотворённый (495). А мир III начинается и кончается авторской рефлексией, то есть размышлениями I мира о мире II (вооб-ражаемые диалоги с Кончеевым). Наконец, каждому миру соответствует свой антимир, пародийный двойник (мир Чернышевского явно является таким антимиром).

Конечно, из-за своей сложности и динамичности структура «Дара» незаметна при плавном чтении. Её можно не замечать. То есть не разбираться в Набокове, не читать его произведение с карандашом в руках (а пожалуй, и с циркулем и линейкой). Но можно читать и с карандашом. Не менее увлекательно. Как Канта. Толстого – смешно. Бунина, Пушкина, наконец, – смешно. Гоголя – чуть-чуть. Но как отдельные предложения, а текст в целом однороден, там нет такой матрёшечности и матрёшечной перепутанности. У Достоевского – частично, в некоторых местах, а не как мир всего произведения (например Иван, Смердяков и чёрт). А у Набокова это уже чисто философская структура. Теневая философия. Символ его скрытой философичности.

490

Примечание к с.29 «Бесконечного тупика»

у меня некоторые странности

Например, болезненное влечение к рассматриванию географических карт, особенно политических. Я могу смотреть их часами. Наиболее интересна для меня пространственная динамика политических границ. Одно из наиболее ярких впечатлений детства: ужас от патологически разросшейся Европейской Турции в дореволюционном энциклопедическом словаре Южакова и постепенное осмысление изменяемости границ, постижение их взаимно зацепляющейся зависимости. Потом жёлтая Византия и коричневая Османская империя привели к пониманию значения цвета и его несовпадения с географической местностью. Турция это не кусок передней Азии, а коричневый цвет. Мрачное догадывание, что поздняя Византия это жалкая жёлтая заплатка, а вовсе не Анатолия, Болгария, Греция и Трапезунд. Это дало мне больше, чем вся «история», изучаемая потом в школе. Тут есть что-то неясное, притягательное. Есть карты неинтересные (например Южной Америки), а карта Германской империи на 1871 год меня завораживает, как удав кролика. Я могу думать о её трансформациях неделями. Страшное возбуждение и под конец даже опустошение. Серая громада Пруссии и завитушки тюрингских государств, концентрическая рассыпанность Брауншвейга и массивная, неуравновешенная двоичность Баварии и Пфальца. Компактная разумность Южной Германии и растворённость в Пруссии Липпов-Детмольдов и Шварцбургов– Зондерхаузенов. А трогательная прислонённость Мекленбурга-Стрелица! А крохотные лоскутки дочерних колоний Бремена и Гамбурга на побережье только что окрашенного в прусский цвет Ганновера! А плотный треугольник Саксонского королевства! Да что там, об этом можно говорить и говорить. Не могу остановиться – хочется крикнуть напоследок об изменениях 1866 года, о желанной непрерывности Пруссии. А карта роста курфюршества Бранденбургского! Боже мой, да ни один абстракционист не выдумает столь динамичной и логичной композиции!

491

Примечание к №477

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться