Бесконечный тупик, стр. 181

Маркс не интересен. Но брат его жены оч-чень интересен.

Розанов писал:

«Почти вся политическая жизнь свелась к питанию, с значительной атрофией головных интересов. Но папство и католичество еще имеют „голову“, – или иллюзию „головы“, если последняя, как утверждают некоторые современные философы, вообще имеет в истории лишь иллюзионное значение (марксизм)».

Сам марксизм, конечно, безголов. Голова иллюзорна, а руки – вот они, они сделали из обезьяны человека. Не руки окончание мозга, а мозг – корень рук. Но голова всё же у марксизма есть. Только она отдельно зарыта в землю. Лежит там трюфелем гигантским и телом управляет незримо.

Типична в этом смысле биография Мартова. Мартов родился в 1873 году в Константинополе. Мать его была родом из Вены, по-русски говорила плохо. Домашним языком был французский (и новогреческий). «Любовь» к России привил Мартову, а точнее, Цедербауму, его отец, служащий торговой фирмы и константинопольский корреспондент «Нового времени» (537). Возможно, тут заслуга и дяди, Адольфа Цедербаума, переводчика Тургенева на немецкий язык. Ну и, конечно, деда, знаменитого Александра Осиповича Цедербаума, основателя первых в России еврейских газет.

Мартов ещё в петербургской гимназии, а потом и в университете активно включился в революционную деятельность. Но негоже было внуку великого Цедербаума заниматься расклейкой листовок. Рождён он был для большего. И внезапно Юлий Осипович познакомился с неким молодым человеком по фамилии Странден. Как вспоминал потом Мартов,

«из всех знакомств самым значительным для меня было знакомство с Д.В.Странденом … По отношению ко мне свою задачу Странден видел в том, чтобы побудить революционно настроенного юнца меньше бегать по кружкам, не рваться к „практической“ работе, а заняться выработкой солидного теоретического миросозерцания. Он доказывал мне, что для социалистической работы в пролетариате нужно обладать основательными знаниями, которые приобрести можно не в нелегальных брошюрках, жадно мною разыскивавшихся, а в нау-чных работах по политической экономии, социологии, истории культуры и т. д. … Странден воспользовался случаем (после ареста товарища Мартова – О.), чтобы поговорить со мной о бесполезности растрачивать силы на образование революционных групп, осуждённых на мимолётное существование, и о необходимости прежде всего выработать себе стройную систему взглядов, чтобы принять участие в длительной работе более прочных организаций».

Кем же был сам Странден? Мартов пишет:

«Племянник каракозовца Страндена, он был воспитан в Швейцарии в русском пансионе, основанном известным эмигрантом-шестидесятником В.Зайце-вым. В начале 90-х годов он был одним из немногих петербургских революционеров, признававших себя без оговорок социал-демократами. Через несколько месяцев после знакомства со мною он был арестован за пропаганду среди рабочих и сослан в Западную Сибирь. По возвращении оттуда он уже не возвращался к политической деятельности, участвовал, если не ошибаюсь, в кооперативном движении и ударился в мистицизм. Одно время, помнится, был редактором органа русских „теософов"“.

Как видим, Странден действительно «выработал себе стройную систему взглядов» и «принял участие в длительной работе более прочных организаций».

А к Страндену, в свою очередь, пришёл в свое время еще более странный человек и тоже «помог», «посоветовал». Лежал где-нибудь гриб под землей и взял его на заметку. «Надо молодому человеку помочь».

481

Примечание к №403

«он становится бездомным странником» (К.Мочульский о Соловьеве)

Соловьёв всё время терял паспорт. Однажды, раздосадованный напоминаниями дворника о прописке, «бездомный странник» сам себе написал паспорт следующего содержания:

«Владимир Сергеевич Соловьёв, отставной коллежский советник, был профессором петербургского университета, доктор философии, стольких-то лет, вероисповедания православного, холост, знаков отличия не имеет, под судом не находился, а если не верите, спросите таких-то».

И написал полные титулы и фамилии «двух своих высокопоставленных хороших знакомых». Представляю, что это были за «знакомые», если, например, Соловьёв читал свои произведения во дворце у принцессы Евгении Максимилиановны Ольденбургской. Бедный дворник, наверно, с ума сошёл.

482

Примечание к №477

В январе 1920 года Кржижановский…

Фраза из «Дара»: «Еще один паяц с фамилией на „ский“ выскакивает вдруг в статисты…»

483

Примечание к №459

Конец романа перерубает пуповину мира, и вещи разлетаются и гибнут.

Конец «Приглашения на казнь» – гибель мира. Мир родился назад:

«Промчалась в чёрной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а ещё оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Всё расползалось. Всё падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащённого гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошёл среди пыли, и павших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему».

Набоков поставил последнюю точку, встал, потянулся и пошёл на кухню обедать (жена давно ждала). Романный мир в его мозгу погас. Люди превратились в куклы и погибли. Но главный герой – Цинциннат – нет. Странность, непрозрачность Цинцинната для других персонажей в том, что он близок автору, Богу, и может уйти из мира романа. А куклы – пьеры и родриги ивановичи – нет. Они бессмысленны и могут существовать лишь на нитях, как марионетки. Иная жизнь, запредельная жизнь для Цинцинната возможна, для них – нет. Это и есть его преступление – возможность ухода со сцены:

«Казалось, что вот-вот, в своем продвижении по ограниченному пространству кое-как выдуманной камеры, Цинциннат так ступит, что естественно и без усилия проскользнёт за кулису воздуха, в какую-то воздушную световую щель, – и уйдет туда с той же непринуждённой гладкостью, с какой передвигается по всем предметам и вдруг уходит как бы за воздух, в другую глубину, бегущий отблеск поворачиваемого зеркала. При этом всё в нем дышало тонкой, сонной, – но в сущности необыкновенно сильной, горячей и своебытной жизнью: голубые, как самое голубое, пульсировали жилки, чистая, хрустальная слюна увлажняла губы, трепетала кожа на щеках, на лбу, окаймленном растворённым светом … и так все это дразнило, что наблюдателю хотелось тут же разъять, искромсать, изничтожить нагло ускользающую плоть и всё то, что подразумевалось ею, что невнятно выражала она собой…»

Поскольку Цинциннат – единственный – связан с автором и авторским миром, постольку он через обоюдную связь с созидающим является и создателем окружающих его декораций (которые для него, так как он и персонаж, являются и чем-то большим, большим и страшным):

«Невольно уступая соблазну логического развития, невольно (осторожно, Цинциннат!) сковывая в цепь то, что было совершенно безопасно в виде отдельных, неизвестно куда относившихся звеньев, он придавал смысл бессмысленному и жизнь неживому … вызывая (фигуры всех своих обычных посетителей – О.), пускай не веря в них, но всё-таки вызывая, – Цинциннат давал им право на жизнь, содержал их, питал их собой».

Но если Цинциннат зависит от создаваемых им декораций, то и автор тоже зависит от неких декораций (хотя и декораций другого порядка), ибо смертен. Цинциннат читает в камере смертников какой-то роман:

«Это произведение было бесспорно лучшее, что создало его время, – однако же он одолевал страницы с тоской, беспрерывно потопляя повесть волной собственной мысли: на что мне это далекое, ложное, мёртвое, – мне, готовящемуся умереть? Или же начинал представлять себе, как автор, человек ещё молодой, живущий, говорят, на острове в Северном, что ли, море, сам будет умирать, – и это было как-то смешно, – что вот когда-нибудь непременно умрёт автор, – а смешно было потому, что единственным тут настоящим, реально несомненным была всего лишь смерть, – неизбежность физической смерти автора».

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться