Бесконечный тупик, стр. 147
В том-то и дело, что человек не может разрушить символическое пространство, а может лишь заткнуть уши и закрыть глаза, то есть лишь окончательно погрузиться в мир разума, в мир уроков (392). Власть крови над человеком сильнее власти человека над разумом. Липкая красная грязь на крахмальном воротничке и шнурок пенсне, набухший красной влагой это гораздо сильнее «Магистерской диссертации о государственном хозяйстве России в первой четверти ХVIII века» (Милюков защитил). Всё очень логично. Повязать всех кровью. До этого даже самоделкин Нечаев додумался (убийство студента Иванова). Но Сергей Геннадиевич слишком суетился. И немудрено. У него художество, а у евреев сложнейшая многотысячелетняя традиция, с тысячами вариантов и ответвлений, с прочной и мудро терпеливой религиозной сердцевиной.
383
Примечание к №299
оправдание еврея строго целесообразно, а у русского оно бессмысленно и бесцельно
«Апофеоз беспочвенности» Льва Шестова начинается со следующей фразы:
«Нужно оправдываться – сомнений быть не может. Вопрос лишь, с чего начинать: с оправдания формы или содержания настоящей работы».
Русский начал бы именно с сомнений, к тому же неосознанных. И оправдываться бы стал в том, что он есть (397).
384
Примечание к №299
Сухой ум семита в оправдании летит.
С евреем возможен только псевдодиалог, однонаправленный допрос, когда один из разговаривающих, а именно еврей, знает и вопросы и ответы, а его арийский собеседник не знает ничего. Подлинный контакт тут невозможен, возможна иллюзия контакта (иногда очень совершенная).
Коротко говоря, программа еврейского мышления, его интуитивное самоосознание легко укладывается в следующую четырёхзвенную гиперболу:
1. Евреи есть великий народ (один из великих народов – евреи).
2. Великий народ есть евреи (евреи единственный великий народ).
З. Великие евреи есть народ (только евреи могут называться народом в собственном смысле этого слова).
4. Есть великий народ евреи (остальные народы вообще-то не существуют).
Эта четырёхступенчатая интуиция истекает во враждебную реальность миллионом сучьев, полностью и до мельчайших подробностей описывая все виды взаимодействия с миром.
Спорить со всем этим бесполезно. Еврей всё выучил наизусть и, мерно раскачиваясь на ковре, повторяет нараспев страница за страницей. Но кому – русским! Что тут поделаешь! Он иешибот кончил. В книге – серьёзной, настоящей – так написано. И он снисходит, объясняет её. Здесь огромное уважение к посвящённому знанию, образованию. А русским вообще плевать.
Гарин-Михайловский с документальной точностью зафиксировал тип русского студента, вышибленного из университета «за правду»:
" – Вам сколько лет?
– Семнадцать.
– Семнадцать, – у вас на губах молоко не обсохло ещё, а в ваши годы я уже в морду залепил профессору… Подлец, хоть бы пожаловался… ей-Богу! «Я, – говорит, – семейный человек, не губите меня»".
А еврей подходит к такому вот и весь сияет как новенький пятак: «Я иешибот кончил, я отличник. Давайте я вам объясню, какие мы великие». – «Че-во-о?!»
Набоков вспоминал о своём гувернёре-еврее, которого он в мемуарах саркастично окрестил Ленским (431):
«В 1910 году мы как-то с ним шли по аллее … а впереди шли два раввина, жарко разговаривая на жаргоне, – и вдруг Ленский, с какой-то судорожной и жёсткой торжественностью, озадачившей нас, проговорил: „Вслушайтесь, дети, они произносят имя вашего отца!“»
Почтение ам-гаареца к «уважаемым людям». А что это для самого Набокова, русского, да ещё русского в квадрате – избалованного барчука?
385
Примечание к №373
Когда отца хоронили, то всё выходило смешно.
На поминках отца рассказали анекдот про Чапаева.
Василий Иванович послал Петьку накопать червей для рыбалки:
– Ты провод оголённый подключи к розетке и в землю воткни. Черви и выползут.
Петька прибегает через час весь оборванный, избитый.
– Ну что, накопал?
– Никак нет, Василий Иванович. Я как лучше хотел, чего там розетка – я провод от высоковольтной линии воткнул.
– Ну?
– Вот те и ну: сначала черви полезли, а потом шахтёры!
И рассказчик громко захохотал. И я тоже засмеялся, внутри убеждая себя – ну что, ничего, это он так…
У Чехова в «Душечке» приносят телеграмму: «Иван Петрович скончался … Хохороны вторник». Похороны отца были не похоронами, а хохоронами. «Сперва черви полезли, потом отец.»
Но раз похорон не было, значит, отец жив. Отец не умер, не успокоился. Его плачущая тень бродит по земле, стучит в моё окно: «Сынок, где ты, помоги мне». А иногда кажется: он ласково улыбается, зовёт меня.
386
Примечание к №375
немыслимым, вроде, сопоставлением Николая Гавриловича с Пушкиным
Постоянная тема в «Даре». Так Набоков-Чердынцев сравнивает несчастливую семейную жизнь Пушкина и Чернышевского:
«(Чернышевского охватила) та роковая, смертная тоска, составленная из жалости, ревности и уязвлённого самолюбия, – которую также знавал муж совсем другого склада и совсем иначе расправившийся с ней: Пушкин».
Или вот:
«„Перечитывая самые брезгливые критики, – писал как-то Пушкин осенью, в Болдине, – я нахожу их столь забавными, что не понимаю, как я мог на них досадовать: кажется, если бы я хотел над ними посмеяться, то ничего не мог бы лучшего придумать, как только их перепечатать без всякого замечания“. Да ведь именно это и сделал Чернышевский со статьёй Юркевича: карикатурное повторение!»
Там же о «магической гамме судьбы»:
«В саратовском дневнике Чернышевский применил к своему жениховству цитату из „Египетских ночей“, с характерным для него, бесслухого, искажением и невозможным заключительным слогом».
Ещё пародийная аналогия:
«В начале 59 года до Николая Гавриловича дошла сплетня, что Добролюбов (совсем как Дантес), дабы прикрыть свою „интригу“ с Ольгой Сократовной, хочет жениться на её сестре (имевшей, впрочем, жениха). Обе безбожно Добролюбова разыгрывали; возили на маскарад переодетого капуцином или мороженником, поверяли ему свои тайны».
А вот аналогия уже довольно серьёзная и мрачная. Чернышевского арестовывает полковник Ракеев, и автор замечает, что это был
«Тот самый Ракеев, который, олицетворяя собой подлую торопь правительства, умчал из столицы в посмертную ссылку гроб Пушкина».
Набоков считал жизнь Пушкина идеалом, сознательно подражал ему (согласовывал ритм своей жизни с пушкинским ритмом). То есть косвенно пародия на Пушкина есть пародия на Набокова.
Или еще проще: Чердынцев пишет стихи о своём детстве. Потом воспоминания об отце – это отрочество, его отроческие мечты о совместном с отцом путешествии. Потом воспоминания о любви – первой юности. И наконец – роман о Чернышевском, то есть осмысление своего настоящего и будущего, своего «я» и своей судьбы.
И уж совсем элементарно, лежит на поверхности: мать Якова Чернышевского просит написать о её сыне, похожем на Чердынцева (и он даже прикидывает в уме как, хотя внутренне сопротивляется). Отец же Якова просит написать о Н.Г.Чернышевском. Это служит рациональным импульсом к иррациональному творческому процессу, так что в результате появляется книга о Чернышевском – двойнике Чердынцева.
Чем же близок Чернышевский Чердынцеву-Набокову? Дисгармоничностью и нелепостью своей жизни. Чертовщиной. То ли сам Николай Гаврилович никудышный чертёнок, то ли кто-то тычет иголкой в его восковую фигурку. Ему не везёт, «не идёт карта». Люди, вещи – все сговорились против него. Всё нарочно. Все его мучают. Понимание этого автором и автором автора и служит защитой от судьбы. Точнее, пониманием её, угадыванием её ритма. «Кто следует судьбе – тот гордо шествует с ней рука об руку. Кто противится, того она влачит за собой по грязи». Как Чернышевского.