Бесконечный тупик, стр. 144

«тревожно думал о том, что несчастье Чернышевского является как бы издевательской вариацией на тему его собственного, пронзённого надеждой горя (он всё ещё надеялся, что его отец остался жив и когда– нибудь вернется к нему – О.), – и лишь гораздо позднее он понял всё изящество короллария и всю безупречную композиционную стройность, с которой включилось в его жизнь это побочное звучание.»

Далее Чердынцев пишет книгу о настоящем Чернышевском, что четой реальных (романных) Чернышевских воспринимается с одобрением, как некая косвенная дань уважения к их сыну. Книга о Чернышевском выходит, а Чернышевский-отец умирает. Чердынцев возвращается с его похорон:

«С удивлением, с досадой, Фёдор Константинович замечал невозможность остановить свою мысль на образе только что испепелённого, испарившегося человека; он старался сосредоточиться, представить себе недавнюю теплоту их живых отношений, но душа не желала шевелиться, а лежала, сонная и зажмуренная, довольная своей клеткой … Ведь я никогда его не увижу больше, несамостоятельно думал он, – но этот прутик ломался, души не сдвинув. Он старался думать о смерти, и вместо этого думал о том, что мягкое небо, с бледной и нежной как сало полосой улёгшегося слева облака, было бы похоже на ветчину, будь голубизна розовостью. Он старался себе представить какое-то продление Александра Яковлевича за углом жизни – и тут же примечал, как за стеклом чистильно-гладильной под православной церковью, с чертовской энергией, с избытком пара, словно в аду, мучат пару плоских мужских брюк. Он старался в чём-то покаяться перед Александром Яковлевичем, хотя бы в дурной мальчишеской мысли, мелькавшей прежде (о неприятном сюрпризе, который он ему готовил своей книгой), – и вдруг вспоминал пошлый пустяк: как Щёголев говорил по какому-то поводу: „Когда у меня умирают добрые знакомые, невольно думаю, что они там похлопочут о моей здешней судьбе, – го-го-го!“ Это было смутное, слепое состояние души, непонятное ему, как вообще всё было непонятно, от неба до жёлтого трамвая, гремевшего по раскату Гогенцоллерндама (по которому некогда Яша Чернышевский ехал на смерть), но постепенно досада на самого себя проходила, и с каким-то облегчением – точно ответственность за его душу принадлежала не ему, а кому-то знающему, в чём дело, – он чувствовал, что весь этот переплёт случайных мыслей, как и всё прочее, швы и просветы весеннего дня, неровности воздуха, грубые, так и сяк скрещивающиеся нити неразборчивых звуков – не что иное как изнанка великолепной ткани, с постепенным ростом и оживлением невидимых ему образов на её ЛИЦЕВОЙ стороне».

Если вглядеться, в защите Набокова действительно есть некие тайные знаки, есть о ней Знающий. Странное соответствие между Пушкиным и отцом, между выросшим неведомо как из этой темы романом о Чернышевском и немыслимым, вроде, сопоставлением Николая Гавриловича с Пушкиным (386) же.

Чердынцев учился письму у Пушкина и однажды, читая «Путешествие в Арзрум», решил написать повесть об отце:

«Пушкин входил в его кровь. С голосом Пушкина сливался голос отца … От прозы Пушкина он перешёл к его жизни, так что вначале ритм пушкинского века мешался с ритмом жизни отца».

Но так же и с ритмом жизни отца Чердынцева смешивался потом и ритм жизни Чернышевского, так что смерть темы Чернышевского, очищение Чернышевским, как актуализация (и вынесение) дисгармоничности своей жизни, превращается в убийство-упокоение своего отца и светлое его оживление в памяти. Неслучайно выход книги, осмеивающей Чернышевского, совпадает с ярчайшей грёзой о счастливом возвращении отца (391) из роковой экспедиции. И дальше, через голову литературного героя – ведь для убитого отца Набокова имя Чернышевского было святым.

376

Примечание к с. 23 «Бесконечного тупика»

«Аристократическое уравнение ценности (хороший = знатный = могучий = прекрасный = счастливый = любимый Богом) евреи сумели с ужасающей последовательностью вывернуть наизнанку и держались за это зубами бездонной ненависти (ненависти бессилия)». (Ф.Ницше)

Чтобы выявить ошибку Ницше, следует прежде всего остановиться на понятии ценности.

Еврей сам не является ценностью, а лишь живет в ценностном мире, который хочет усвоить, уроднить себе (себя). Я же сам ценность, и всё окружающее обладает ценностью лишь по отношению ко мне. Евреи свели ценность к цене. С такой точки зрения, например, друг – друг, потому что он дорог. А для арийца, для христианина друг дорог потому что это друг. Или вот более материальный пример: Золото обладает ценой, и поэтому это золото, и золото это золото, и поэтому оно ценно. На таком уровне, на уровне мистики денег, отличия, в сущности, нет, его невозможно понять, но в более сложных областях человеческого духа эти два отношения к ценностям начинают катастрофически расходиться и на вершине становятся антиподами.

Уже на уровне творчества отличие колоссальное. Для еврея книга это «документ». Я долго не мог понять, ну, почему так: говорят, что Иванов сделал то-то, следовательно, он такой-то. Но он мог сделать и нечто совсем другое. И чем выше деятельность, тем она свободнее. А в комментаторстве и толковании – наоборот, чем выше ценность того или иного произведения, тем оно однозначнее, каноничнее. У Розанова «противоречия», вот документы. Но «документ» это не Розанов, это такой же Розанов, как его паспорт или метрическое свидетельство. Всё это случайность. Чудо в случайности, «произволе». История, литературоведение – это еврейские, «капиталистические» науки. А это вообще не науки, вот в чём дело.

Комментаторство злобно, сухо – не великодушно. Это всё придирки, мелочные еврейские придирки. Адвокатские кунштюки для проворачивания своего гешефта. Ценность в самом Розанове, а не в его манифестациях. В противном случае его личность сводится к книгам. «Собрание сочинений В.В.Розанова» с экслибрисом «Из книг Лории Гурвича». Это не книги Розанова, это книги Гурвича. А Розанов умер, истлел. И усвоение розановских сокровищ достигается именно за счёт «корректности», за счёт отстранения себя и кого бы то ни было (да самого Розанова, если бы он ожил) от его наследия. Как верный евнух, хранит еврей награбленные сокровища. Предположим, еврей прочёл «Федон». Катарсис возникает от переживания смерти Сократа. У арийца – от сократовской смерти. То есть, в конце концов, своей смерти, неуспеха своей личности, неудачи своей жизни и неудачи окончательной («удалась жизнь» – абсурд, как урожай, что ли? – сказал кто-то). У еврея жизнь всегда удаётся. Жизнь коллекционера всегда счастлива – вон сколько накопил, смерти же нет, ибо не существует самого этого понятия, как и понятия бессмертия. Вообще ведь смерть без бессмертия – бессмыслица, человек начинает понимать, что такое конец, лишь на фоне чего-то бесконечного. Конечный мир, мир, состоящий из концов, – бессмыслица. Но еврейский мир именно бессмыслен, он состоит из мириад хвостиков, которые еврей собирает в гербарии и складывает в бесконечные «библиотеки». Библиотеки, точнее, здания, мешки для библиотек – это вот бесконечность, с бесконечностью этого и соотносятся кончики мира. И в маленьком заплесневелом углу Библиотеки имени Ленина маленький, совершенно пустой Мендель-букинист – хозяин, тот цимес, который придаёт смысл вселенной. Но сам он, без сокровищ, всё равно что букинист без книг. При собственной «абстрактности» и «несущественности» – необоримая тяга к конкретности, к существу мира, его материи. Упивание материей, нарезывание ее себе гигантскими кусищами. Иудаизм, Ветхий завет это прежде всего заворожённость материальностью мира, его «качественностью». Известно, что в Ветхом завете огромное внимание уделяется одежде, постройкам, утвари, причём речь идёт прежде всего не об эстетической стороне вещей (что характерно, например, для греков), а об их добротности, надёжности, разумной и полезной сделанности. Собственно религиозных, чисто мистических моментов в Пятикнижии практически нет. Ни учения о бессмертии души, ни идеи загробного воздаяния, ни идеи воскресения. О душе сказано, что «душа всякого тела есть кровь его». Материя и дух не разделяются, и материальность является синонимом духовности и ценности. Конечно, еврей никогда не поймёт любви к чему-то грязному, забитому, убогому. Само священство у евреев отборное (физически), и Розанов совершенно верно обратил внимание на то, что иудаизм весь проникнут пафосом биологического здоровья. Здесь еврей прельщён миром, ослеплён его блеском, рабски следует за ним.

вернуться
вернуться